Цветущая, как роза
Шрифт:
За два года до Реставрации он достаточно укрепил свое положение, чтобы обзавестись женой. Она была дочерью эсквайра из Суффолка, который, несмотря на свои роялистские симпатии, никогда не проявлял достаточно политической активности, чтобы поставить под угрозу свое состояние. Мои мать и отец поженились в Париже, и я часто пытался представить себе эти два года их супружеской жизни. Она была молода и привлекательна, насколько я знаю, но провинциальна, неотесана и мало искушена в тонкостях того света, в котором вращался отец. И я могу представить себе, насколько она была потрясена, узнав, что этот брак был для отца лишь небольшим интервалом в его романе с французской любовницей — женщиной, известной мне под именем мадам Луиз. Не желая или не находя в себе сил бороться за благосклонность собственного мужа, она удалилась в деревню, и там в терзаниях, только одному Богу известных, ожидала моего появления на свет. И то ли по неосторожности или невежеству, а может, и пытаясь забыть о своей сопернице, она решила взять
Это несчастье не заставило моего отца роптать на судьбу. У него был сын, состояние жены, а вскоре появилась и возможность получить назад свои владения. Англия к этому времени устала от пуританского правления, и молодой король, исхудавший, загорелый и помудревший, вернулся на родину с твердым намерением не отправляться больше ни в какие путешествия, и при этом, не оставляя без внимания преданных ему в свое время людей.
Поместье Маршалси со многими акрами присоединенной к нему земли было возвращено во владение отца. Он позже получил ежегодную пенсию в пятьсот фунтов и гарантию королевской аудиенции в любое время. Мадам Луиз вскоре обосновалась в Маршалси, став хозяйкой дома. Она была стройной, как тростинка, и могла бы стать идеальной парой моему отцу, если бы он встретил ее немного раньше. Но к моменту их знакомства ей было уже далеко за тридцать — возраст не для рождения детей; и, несмотря на свои прекрасные манеры и утонченность, она все же была из низов — откуда мужчины Оленшоу подбирали себе женщин для развлечения, а не для женитьбы. В период нашего общения с ней, когда я был уже достаточно взрослым, чтобы оценить ее женские достоинства, она все еще была неотразимой красавицей с неукротимым нравом и всепоглощающей страстью к моему отцу, которую ничто не могло поколебать. Будь я нормальным ребенком, моего отца вполне устраивала бы свобода от домашних уз. Но, увы, его единственный сын был калекой от рождения. Сначала увечье было не столь заметно, и я полагаю, что мои первые неустойчивые шаги не вызывали никаких подозрений. Но к возрасту пяти-шести лет разница между моими ногами выросла вместе со мной, и левая нога была уже на три дюйма короче правой, а также тоньше и слабее. Врач из Колчестера, который наверняка был осведомлен больше в физике, чем в медицине, посоветовал привязать вес к больной ноге: предполагалось, что это поможет «вытянуть» конечность, и в течение шести месяцев я ковылял, как хромая кобыла, сначала с тремя, затем с четырьмя, и в конце концов с шестью фунтами свинца, прикрепленного к лодыжке. Мне и так было очень тяжело передвигаться, а вес еще больше усложнял дело, но мой отец всегда охотно отказывался от хозяйственных дел, охоты, верховой езды или игры в карты, чтобы погулять со мной, воспитывая во мне упорство и волю. Даже в постели мне не давали передышки, нога с грузом должна была свешиваться с кровати, чтобы «вытягивание» продолжалось и во сне. Немудрено, что отец, выйдя из себя, называл меня «жалкое отродье». Да, действительно, я был ребенком глубоко несчастным, изможденным, окованным в кандалы, с растущим сознанием своей неполноценности. Как раз в это время начали говорить об «обращении» крови, и один из друзей отца посоветовал ему повезти меня к доктору Форстеру, который проводил чудесные исцеления замедляющих или ускоряющих движение крови. Итак, мы отправились в Лондон, я сидел с отцом, сзади следовал грум с багажом, подарками для друзей отца и пустым саквояжем, который на обратном пути должен был наполниться всякими безделушками для мадам Луиз. Мы поселились в «Верном трубадуре» в Стренде, и там нас начал посещать доктор Форстер. Я лежал в кровати со жгутом на правой ноге, чтобы задержать движение крови, и мешками с горячим песком на левой ноге, чтобы усилить его. Он, несомненно преуспел в первой части своего замысла: моя здоровая правая нога онемела, но куда бы ни направлялась изгнанная кровь, она не достигала моей немощной левой половины. Нога оставалась такой, как и была, — сморщенной и короткой, хотя горела адским пламенем. Тем временем, я должен был глотать горькие и вызывающие тошноту снадобья, а также — прелюбопытнейшее сочетание пыток кварту подогретого эля в день. Мою ногу измеряли каждые три дня. Каждый вечер с правой ноги снимали жгут, и я содрогался от мысли о том, что его наложат снова. Временами я рыдал и протестовал, тогда отец начинал бушевать, ругая меня, тупость врачей и безрассудство моей матери. Вообще, это было тяжелое время испытаний для него, и не удивительно, что однажды вечером, когда доктор Форстер в очередной раз бился со мной, чтобы затянуть жгут на ноге, терпение отца лопнуло.
— Довольно с меня ваших глупостей, — закричал он. — Убирайтесь и прихватите с собой эту вашу ерунду.
Доктор Форстер — почтенный человек в летах, привыкший к уважительному к себе отношению, повернулся к отцу и высказался о его манерах и, увы, об его отпрыске в выражениях не столь вежливых, сколь кратких.
— Вы породили слабого немощного щенка и приходите ко мне в
Он собрал бинты, мешки с песком и зелье и вылетел из комнаты, волоча за собой длинный плащ.
— Вставай, — приказал отец, — мы едем домой.
Первую часть путешествия мы проделали в мягких летних сумерках, и меня не покидали мысли о разбойниках и грабителях с большой дороги, хотя скорее всего, не поздоровилось бы всякому, кто попался бы нам на пути: отец ехал с таким злобным выражением лица словно искал, на ком сорвать свой гнев. Покорный грум и быстрые лошади, да и его удрученный сын не давали ему для этого повода. Надежно спрятавшись за его спиной, я тихо плакал: ведь я отправлялся в путь с надеждой, что вернусь абсолютно здоровым, способным бегать и прыгать, как другие мальчики, горя желанием научиться ездить верхом, фехтовать и стрелять. И вот я возвращался таким же калекой, каким и уезжал, да еще с тяжелым сердцем из-за того, что моя несдержанность ускорила возвращение. И в самом деле, жалкое отродье!
С этого времени отец перестал меня замечать. Ходил ли я или лежал, плакал или улыбался, был болен или здоров — все это не вызывало у него интереса. То, что я обожал его с неистовостью, близкой к поклонению, что я был податлив и угодлив, абсолютно ничего для него не значило. Я могу по пальцам пересчитать, сколько раз он говорил со мной, но иногда, замедлив шаг на лестнице, проходя мимо полуоткрытой двери, я слышал, как он проклинает людей за то, что стал отцом калеки и труса. Как всякий вояка, он с возрастом становился все вспыльчивее, и мадам Луиз, состарившаяся для любовных развлечений, потеряла свою власть над ним. Когда мне было десять лет, отец отправился в Лондон и долго не возвращался. Собственно, событие, о котором я собираюсь рассказать, не имеет отношения ни ко мне, ни к излагаемой мной истории, но оно показывает, что за человек был мой отец. Он вернулся через два месяца с молоденькой девушкой в сером плаще. Я и мадам Луиз стояли на террасе перед домом. За время отсутствия отца мы сошлись на почве одиночества, она даже начала обучать меня французскому языку.
Отец взял на руки девушку, поднялся по ступенькам, переступил порог и опустил ее на пол возле двери. Мадам Луиз поспешила вслед за ним, вопрошая, кто это.
— Моя жена, леди Оленшоу, — ответил отец. — Она дочь торговца кожей, невежественная деревенщина. Возьмись за нее, уложи ей волосы и подскажи, что носить. Мадам Луиз издала визг, подобно кошке, попавшей когда-то в нашу мышеловку, затем повернулась к отцу и в ярости вонзила ногти — а они были длинные и заостренные — в его щеку. Отец рассмеялся, сгреб обе ее руки в свою и отхлестал ее по щекам. Он бил ее, как бьют маленьких детей, до тех пор, пока она не прекратила вопить и не заплакала. Тогда он отпустил ее.
— Вот так-то лучше, — сказал он. — А теперь отправляйтесь-ка отсюда и постарайтесь жить мирно, иначе одной из вас придется удалиться.
Он не сказал, кому именно. Маленькая невеста наблюдала всю эту сцену с широко открытыми от изумления глазами. Когда мадам Луиз неуверенной походкой подошла к ней с мокрым от слез лицом, бедняжка вытащила платочек и протянула ей. Я с шумным вздохом перевел дыхание. Отец повернулся и благодушно сказал мне:
— Вот так нужно обращаться с женщинами, мой мальчик. Но впрочем, что тебе-то толку в этом уроке?
Лицо его омрачилось, и он отвернулся.
Женщины, видимо, постарались «жить в мире». Более того, они подружились. Однажды я слышал, как отец говорил Агнес, моей мачехе, что на протяжении двадцати лет Луиз была непревзойденной любовницей и молодая женщина должна брать с нее пример.
Но Агнес преуспела гораздо больше. Она одарила отца тремя сыновьями. Они были крупными и сильными, прекрасными детьми, которыми мог бы гордиться любой мужчина. Для них отец делал все, что мог бы делать для меня, если бы ноги мои были нормальными. Я страдал от приступов ревности к Чарльзу, старшему из детей, но к тому времени, как ему исполнился год, нашел могучий источник утешения. И здесь я возвращаюсь к Шеду. Шеду Вуди, которому суждено было быть повешенным в Маршалси.
Я приближался к одиннадцатилетнему возрасту, когда жизнь моя, и без того безрадостная, была омрачена появлением на свет Чарльза. Никто в доме, казалось, ни о чем, кроме этого ребенка, и думать не мог. Даже мадам Луиз не хватало времени для меня, и я все больше времени проводил среди слуг и дворовых. Я быстро рос, и тело мое становилось безобразно искривленным, даже голова кренилась влево. Я был невероятно невежествен, не умел ни читать, ни писать, и далеко не всегда был достаточно чист. Без сомнения, я был совсем непривлекательным ребенком.
И вот настало утро, которому суждено было изменить всю мою жизнь. Было лето. Помню, как кусты боярышника в нашем парке оделись в белоснежное одеяние, а розовые малиновки прихорашивались в канавах. Я бесцельно бродил по двору, когда грум Сэм вышел и конюшни, ведя за собой двух лошадей.
— Куда ты идешь? — спросил я.
— В кузницу, — пояснил он, отмахиваясь от лошади, тыкающейся мордой в его плечо.
— А мне можно с тобой? — вдруг спросил я.
— Ага, — ответил он и поставил ногу на подставку.