Цветущая, как роза
Шрифт:
— При нынешнем положении дел вы имеете возможность получить кусок плодородной земли каждый год. Все надеются получить надел из Лейер Филд или Слюс Медоуз, и считается невезением, если не попадется ни тот, ни другой. Но если вы добьетесь постоянного раздела, который так защищаете, то один человек будет иметь весь Лейер, а другой весь Слюс, в то время как остальные останутся при Олд Стоуни и Светоморе, — сказал он.
— Но это можно уладить, — возразил Эли.
— И кто будет это улаживать?
— Общее собрание прихода.
— Где слово Джема Флауэрса будет значить столько же, сколько твое, Эли?
Но Эли не так-то легко было сбить с толку.
— Дайте мне Олд Стоуни или, если хотите, Светомор, чтобы я делал там, что пожелаю, и быть мне повешенным, если
— Ну, если у тебя такое бычье сердце, что ты сможешь справиться со Светомором сам, не имея ни одного надела в Лейере, черт побери, ты должен взять Светомор, — объявил Шед, и я был с ним совершенно согласен.
Золотая борода Эли ощетинилась.
— Мерси огородили, и там все в порядке. В Ардли тоже не осталось ни одного открытого поля. Мы отстаем, — он помолчал, бросил взгляд в мою сторону, но все-таки решительно выпалил: — Потому что эсквайр уперся и не слушает никаких доводов. — Люди Мерси обращались в парламент, — напомнил Эдди Лэм, еще один единомышленник Эли.
Я проглотил комок в горле, и, стараясь сдержать ломку в моем срывающемся голосе, произнес:
— У моего отца есть право выступать в парламенте. Он мог бы заступиться за отца Джарвиса, если бы захотел. Но он решительно против огораживания. Когда я впервые понял что это такое, и попытался заговорить с ним об этом… Я подумал, может, он не совсем понимает…
— И все, чего ты добился, — всего лишь хорошая взбучка, так, парнишка? — спросил Эдди.
Я промолчал. Даже при воспоминании об этом дне мое лицо залилось краской. Никакой взбучки, в действительности, не было. Отец никогда и пальцем меня не тронул. Но как он смеялся и издевался надо мной!
— Из тебя выйдет отличная деревенщина. Достанем тебе кожух…
Таких насмешек я выслушал немало и понял, что пока отец жив, Маршалси может только мечтать об огораживании, и мои друзья по кузнице будут жить, как раньше. В этом не было никаких сомнений, равно как и не могло быть никакой надежды на то, что он может изменить свое мнение. Сама мысль о переменах приводила его в ужас, и если бы в его силах было вернуть прошлое, то он восстановил бы тот порядок вещей, который существовал еще до гражданской войны. Но я не стал распространяться об этих вспышках перед моими «друзьями с навозной кучи», как выражался отец, а лишь постарался дать им понять, что прошение не даст никакого результата, тем более, что прихожане, особенно те, о которых шла речь, не были едины в своих взглядах. Люди типа Джема Флауэрса не возражали против существовавшей системы, потому что было маловероятно, что им попадется участок, еще хуже возделанный, чем тот, который они оставляли какому-то бедолаге. А между такими бездельниками, как он, и такими, как Эли Мейкерс, была масса колеблющихся людей, которые опасались перемен, и предпочитали иметь дело с уже знакомым злом. И когда заходила речь об огораживаниях, я смотрел на Эли и вспоминал о свинце, который привязывали к моим ногам.
Но Эли, казалось, не замечал силы предрассудков. Он продолжал говорить о прошении в парламент, и я по-прежнему смотрел на него с жалостью. Итак, прошел год. Шед работал со своим железом, Эли проливал пот на своем наделе, проклиная Джема Флауэрса, отец Джарвис время от времени возвращался в деревню и с риском для жизни читал свои проповеди, мой отец продолжал издеваться над Элен Флауэрс. Кукуруза еще не успела пожелтеть к тому времени, как Шед выступил против представителей власти и вскоре был повешен…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ИСПЫТАНИЕ
Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой; друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как
И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.
Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.
Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно летом я прочитал «Лисидаса» — это было в саду под розовым цветением яблони. Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом, Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.
Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес, которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви, превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю, она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза, который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.
Насколько я помню, мне минуло семнадцать, когда я впервые увидел человека, которому суждено было повлиять на ход моей дальнейшей жизни. Отец получил письмо, которое он читал долго, мучительно прищурившись и водя пальцем по листу. Затем он приказал Агнес открыть комнату для гостей и проследить, чтобы как следует начистили серебро и привели в порядок все в доме, так как на следующей неделе в имении намеревался провести ночь его лондонский приятель — мистер Натаниэль Горе. Я присутствовал при этом разговоре и нарушил свое обычное молчание вопросом: