Да здравствует весь мир ! (О Льве Толстом)
Шрифт:
Мы уже видели: кто у Толстого живет в любви и самоотречении, у того художник выразительно подчеркивает недостаток силы жизни, недостаток огня. Правда, мы немало также встречаем у Толстого благочестивых старцев и добродетельных юношей, в них любовь и самоотречение как будто горят прочным, из глубины идущим огнем, но образы эти обитают лишь в одной резко обособленной области толстовского творчества - в его "народных рассказах". Вступая в эту область, Толстой сурово обсекает все связи с бессознательною своею сущностью - единственным источником истинного художества; он творит только от головы, творит для поучения, - и вместо живых образов получаются
Есть у Толстого одна большая повесть такого рода: "Ходите в свете, пока есть свет". В ней действует один чрезвычайно добродетельный юноша Памфилий, познавший истину жизни. Юноша этот поистине ужасен - ужасен по своей мертвенности, отсутствию жизни и спокойно-уравновешенному моральному самодовольствию. Восковая фигура с благочестивым лицом, а вместо глаз холодные, мертвые стекляшки. Самого слабого биения жизни нет в его душе, только зевоту и тяжкую скуку вызывают его мертвые христианские добродетели. И странно сказать: рассказ относится к эпохе первых веков христианства - к той кипучей, напряженной эпохе, где было столько огня, вдохновения, восторженно-радостного страдальчества и самоотречения, столько жизни.
На казнь идти и гимны петь,
И в пасть некормленному зверю
Без содрогания смотреть...
И в ней-то, в этой-то эпохе - эта неподвижно-самодовольная, успокоившаяся добродетель!.. Насколько живее, насколько выше добродетельного мертвеца Памфилия хотя бы даже Левин. Он мещанин, он хозяйственный приобретатель, он живет в себя, - да. Но все-таки в нем есть частица того "страшного внутреннего огня", которым горит музыкант Альберт, в нем есть искание и честность искания, есть живая динамика. И, может быть, недалеко уже время, когда динамика эта поведет Левина в такие дебри "бесхозяйственности", что домовитая Кити в ужасе всплеснет руками. А юноша Памфилий никуда не пойдет, как никуда не пойдет могильная плита, хотя бы вся она была исписана самыми благочестивыми надписями.
Какой-то есть в Толстом органический дефект, делающий его неспособным рисовать образы людей, жизненно живущих в любви и самоотречении. Пробует, и вот - либо живые образы мертвых людей, либо мертвые образы людей будто бы живых. И, конечно, Толстой сам это чувствует. Как бы отчаявшись в пригодности могучего орудия - художественного своего гения, он отбрасывает его в сторону и настойчиво начинает доказывать, как выгодно должно быть для человека жить в любви и самоотречении.
"Христос говорит, что есть верный мирской расчет не заботиться о жизни мира... Он учит тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо... Христос учит людей не делать глупостей... Христос и не думает призывать нас к жертве, он, напротив, учит нас не делать того, что хуже, а делать то, что лучше для нас здесь в этой жизни".
Вот истинная бентамовская "моральная арифметика"!.. И всюду она в статьях Толстого: всюду призыв к уму, к логике. Это удручающее "стоит только понять", эти бесконечные доказательства счастья в любви, бесконечные рассуждения о любви. И хочется напомнить Толстому то, что сказал еще Николенька Иртеньев: "жалкая, ничтожная пружина моральной деятельности - ум человека!" И хочется спросить: неужели евангелие выиграло бы в силе, если бы было написано не в четырех "брошюрах", а в сотне?
И вот нежное, воздушно-трепетное, светлое чувство, не укладывающееся ни в слово, ни в мысль, превращается в засушенный препарат - черствый, серый, легко ощупываемый и безнадежно мертвый. И во имя той именно любви, которую Толстой
"Любовь не есть вывод разума, а есть сама радостная деятельность жизни, которая со всех сторон окружает нас... Люди грубыми руками ухватывают росток любви и кричат: "вот он, мы нашли его, мы теперь знаем его, взрастим его. Любовь, любовь! высшее чувство, вот оно!" И люди начинают пересаживать его, исправлять его и захватывают, заминают его так, что росток умирает, не расцветши, и те же или другие люди говорят: все это вздор, пустяки, сентиментальность".
VI
ПРЕКРАСНЫЙ ЗВЕРЬ
Смысл жизни заключается для Толстого не в добре, а в самой жизни. Точнее - жизнь, живая жизнь лежит для него вообще в другой плоскости, не в той, где возможен самый вопрос о "смысле".
Но в таком случае: чем же отличается человек от зверя? Только зверь свободно живет из себя, только зверь не ведает никакого долга, никаких дум о добре и смысле жизни. Не является ли для Толстого идеалом именно зверь прекрасный, свободный, цельно живущий древний зверь?
Дядя Ерошка предлагает Оленину добыть ему красавицу Оленин стыдит его, говорит, что это грех.
"- Грех? Где грех?
– решительно спросил старик.
– На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. На то она и сделана, чтобы ее любить да на нее радоваться. По-моему, все одно. Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми".
"Ни в чем нет греха, возьми пример со зверя". Этот призыв теперь часто повторяется, и повторяется многими. Люди всесильнее сознают, что самое главное в жизни - жизнь. В себе и в людях кругом они ощущают ужасающее отсутствие жизни, чувствуют сухую принудительность и вялую мертвенность добра. И они отвергают добро, и обращают жадные взгляды к прекрасному, хищному, древнему зверю. Возносится на высоту "белокурая бестия", Цезарь Борджиа, железный кондотьер, англичанин-завоеватель, хищная женщина-паучиха. Воля к жизни отождествляется с волею к господству, с волею к мощи. По мощи тоскуют упадочные герои Достоевского, по ней же тоскует ряд очень ярких новых писателей. Лишенные своего собственного, человеческого ощущения жизни, они способны видеть жизнь только в жестоких и торжествующих проявлениях прекрасного хищного зверя.
Только по большому недоразумению можно относить Толстого к приверженцам этого "прекрасного зверя". Зверь одинок. Он полон силы жизни, но познавательною интуицией своего инстинкта соприкасается с миром только для ближайших, практических своих целей. Высшее, до чего он способен подняться, это - сознание единства со своими детенышами или, - у роевых и стадных животных, - до сознания единства со своей общиной. Живой мир в целом для животного чужд и нем, он для него - только среда, добыча или опасность.
Совсем не так у Толстого.
"Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него.
– Дура, дура!
– заговорил он.
– Куда летишь? Дура! Дура!
– Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.
– Сгоришь, дурочка. Вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить.
– Сама себя губишь, а я тебя жалею".