Далее... (сборник)
Шрифт:
Рассказывают, что когда убийцы в тот горящий июльский день ворвались в Рашков, весь Рашков был уже пуст. И старые и малые ушли за Днестр, кто на подводах, кто пешком. Несколько оставшихся стариков и старух палачи повытаскивали из домов, засыпали ими колодец, а крышку колодца заколотили гвоздями. Старого дайена убийцы вели закутавшимся в свой талес. Белую длинную бороду свою он держал задранной вверх, и весь путь до колодца шел с прикрытыми глазами. Так глаза его и остались закрытыми навечно.
Возле дайенского дома с длинным крыльцом опять стоит такой вот простой маленький домик:
Затем, аж до резницкой, до верхнего конца улочки, тянется длинный забор, сколоченный из бочковых клепок, одна клепка к другой приделана распрямленными обручами. Не простой забор — своего рода вывеска: здесь живет Берл-бондарь, мастер-бочкодел — единственный в мире.
Дом Берла-бондаря задвинут в глубь двора, стоит как-то неуклюже повернутый, ни туда, ни сюда, не дом здесь главное; королевство Берла-бондаря — это его двор. Посреди двора — узкий верстак Берла с тисками спереди, на верстак можно усесться, как на норовистую лошадку. На стене резницкой, что выходит к Берлу-бондарю во двор, висит шкафчик (тоже сколоченный из клепок) со всяким инструментом: долота, клещи, отвертки, фуганок, пила, молотки, кувалды, коробочки, баночки, куски пакли и все такое прочее. По двору катаются витые стружки. В стороне, сложенные друг на друга, лежат свежевыдолбленные клепки, сияюще-новые обручи. Но главное — выставлены рядами, одна за другой и одна рядом с другой, бочки и бочечки с одинаковыми блестящими поясками вокруг животов, как лейб-гвардия королевства Берла-бондаря.
Для чего Рашкову столько бочек и бочечек? Нашему бочонку для пасхального борща уже бог знает сколько лет, служил он еще бабушке и прабабушке, и будет еще стоять на чердаке от пасхи до пасхи бог знает сколько лет. Бочка, в которой мы держим воду, таки подтекает понемножку, но отец заткнул щелочки паклей, и воду там можно держать и держать без конца.
Я люблю останавливаться у Берла-бондарева забора. Стоять и заглядывать во двор. Берл-бондарь, в фартуке, без шапки, с длинными обвислыми усами, скачет с молотком в руке вокруг высокой бочки, выше него самого. Зачем Рашкову нужна такая высоченная бочка? Молоток наколачивает на бочку обруч с раздольным звоном, и пустая бочка отвечает молотку еще более раздольным эхом. Весь двор уже наполнен молоточным звоном и бочечным эхом.
Берл-бондарь замечает меня у забора, подмигивает мне издали и распевается вдруг громким-громким голосом, еще громче и еще раздольней, чем звон молотка и чем ответ бочки на этот звон:
Точно обруч в руках бондаря, Нам любовь — вокруг шеи петля. Ой-вэй, ой-вэй…Берл-бондарь пьянеет, наверно, от одних только бочек. Пьяненькое пение его, звон молотка и эхо в бочке возносятся вместе над крышами и крылечками, растекаются по всем уголочкам маленькой улочки.
Рашковец, конечно, скажет:
— Я бы рассказал это лучше.
Правильно. Все рашковцы имеют талант рассказчика. Говорят, что когда ангел воображения (есть и такой ангел) на своих крыльях нес миру мешок историй, мешок этот зацепился за острый камень на высокой рашковской горе, разорвался, и все истории рассыпались над всем Рашковом. Половина историй упала в Днестр, они уплыли вниз, покачиваясь на волнах,
— Послушай, — спросит рашковец, — на что тебе это надо, что ты хочешь этим сказать?
На такого рода вопросы и ответить-то нечего. Но с рашковцем разговариваю я всегда как равный с равным:
— Ну а просто так нельзя?
— Просто так не бывает. — Рашковцы к тому же еще и философы тоже.
— Значит, оно таки не просто так.
— Например?
— Не для рашковцев. Рашковцы никогда толком Рашков не понимали. Для всего мира. Вернуть миру рассыпанный мешок историй.
— Ай, брось, не тяни корову на чердак.
— Что ж тебе здесь покоя не дает, корова или чердак?
— Ты мне покоя не даешь. Само то, что ты тянешь, не дает мне покоя.
— То, что тяну, или то, что получу за это, — слава?
С рашковцем можно спорить день и ночь. Рашковец тебе так скоро не уступит. Разве что щелкнешь его как следует по носу. После щелчка он начинает делать одолжения:
— Ну, будет. Ты уже начал, рассказывай дальше. Ты рассказывай, а мне уж придется тебя выслушать. Ладно.
= = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Теперь, дорогой читатель, будь так добр перейти со мной на другую сторону улочки. Другую сторону улочки начинаю я сверху вниз.
Снова длинное крыльцо: невысоко от земли; веселое; с вазонами на окнах изнутри; с веселыми портняжскими песенками, которые часто слышатся из окон. Лейб Шлойме-Ореша — обыкновенный, неплохой мужской портной, и причитается ему не больше, чем его имя: Лейб Шлойме-Ореша. Но он хочет называться Лейб Фридман (он бы даже хотел — Лео Фридман); местечко же зовет его еще лучше: «американец», а шить у него шьют только господа, только высокие персоны, торговцы с шикарными магазинами да какие-нибудь разособенные женишки. Счастье такое. Судьба такая. Такое вывернутое счастье и такая вывернутая судьба.
Много лет назад Лейб Шлойме-Ореша уехал в Америку, отмучился там какое-то время на швейной фабрике, был, говорят, простым гладильщиком, к пиджакам и брюкам только пуговицы пришивал, никак за те годы не смог вскарабкаться, прижиться. Мучился, мучился и в конце концов вернулся обратно домой, в Рашков, в одних, говорят, портках. Но шумливость, хвастливость и ухватистость он, видать, все же прихватил с собой из Америки. Сразу напротив двери, как только входишь в портняжскую, стоит на винте манекен, который, если хочешь, может становиться и выше, и ниже, а на манекене висит сметанный пиджак, без рукавов пока, но такой точеный и такой вылизанный, аж сияет. Вокруг длинного стола носится Лейб Шлойме-Ореша в расстегнутом жилете, с очками на носу, и плоским мелком рисует на куске ткани столько линий и столько кружочков, что ткани из-под них уже и не видно. У окон строчат две или даже все три швейные машинки. Хозяйка дома, высокая веснушчатая женщина — мачеха трех сыновей Лейба Шлойме-Ореша, да у нее у самой еще, от первого мужа, своих два мальчика. И так вот, с таким, не сглазить бы, количеством рук, портняжская Лейба Шлойме-Ореша и в самом деле не просто портняжская, а прямо-таки целая фабрика. А Лейб Шлойме-Ореша действительно заслуживает, чтобы называли его, как он сам хочет — Лейб Фридман, или таки Лео Фридман. Особенно если встречают его иногда после работы на улице. Твердый круглый котелок на голове, цветастый галстук на шее, а пальтишко с плюшевым воротничком такое точеное, такое вылизанное, аж сияет. Будто сам манекен на винте, рекламы ради, выбрался погулять по местечку.