Далее... (сборник)
Шрифт:
Сижу я так однажды на моей скамеечке, высматриваю во все глаза дырявую пару башмаков, и вдруг вырастает надо мной длинный швейцар с серебряными пуговицами, наклоняется ко мне и говорит:
— Идем, Файве. Тебя просят подняться в отель.
— Меня? Подняться в отель?
— Да, тебя. Оставь свое хозяйство и пойдем. Никто на него не позарится.
— Кто меня просит! И для чего просит?
— Священник сидит и ждет тебя. Спустись, говорит, и приведи первого еврея, какого встретишь на улице. Пойдем.
— Так я этот первый еврей?
— Не морочь голову, Файве. Так нужно. Ты на этом ничего не потеряешь. Ну, шевелись… Пошел!
Вот он только что наклонялся ко мне и
Священник, тоже высокий, с красными щечками и черной аккуратной бородкой, ходил по комнате в рыжем жилете. Поповская ряса висела напротив на вешалке, длинная — от потолка до пола, глянцевито-черная, как адская смола. Так мне с первого взгляда показалось. Священник сразу окрестил меня Янкелем. Даже реб Янкелем. «Не пугайся, реб Янкель, садись на лавку, и мы сейчас подойдем к делу». Сам он повалился в глубокое кресло, одну ногу протянул прямо на кровать, другой ногой стал что-то нашаривать под кроватью. Я задрожал. На полу между мною и священником лежал свиток торы. Настоящий свиток торы. Обернутый плюшем, с четырьмя точеными деревянными ручками сверху и снизу. Меня даже ужас охватил. Может, остался где-нибудь после пожара или после погрома, или просто так взят откуда-то, украден, осквернен. Священник взглянул на меня, как я сижу, одеревеневший, с пересохшими губами, — вся кровь от лица отхлынула, — и с усмешечкой обратился ко мне с такими словами:
— Видишь, реб Янкель, тора ваша у меня в плену. И вы должны ее освободить.
Я онемел, язык у меня будто отнялся. Потом в горле у меня раздалось какое-то бульканье, какой-то хриплый клекот, как у недорезанного петуха:
— Как так «освободить»? И кто это «вы»?
— Вы значит вы. Весь ваш кагал. И освободить — значит выкупить. Деньгами, реб Янкель. Наличными.
— И сколько, к примеру, нужно денег? — Я и сам не понимал, что спрашиваю, — будто я мог раскрыть сейчас пухлый бумажник и выложить перед священником на стол столько денег, сколько он пожелает.
— Четыре тысячи, — говорит он, — почти задаром. Столько я вчера вечером проиграл в карты. Больше я не запрашиваю.
— А сколько, к примеру, вы даете нам времени?
— Четыре часа. Через четыре часа мой поезд отправляется в Бухарест. Если вы за это время вашу тору не выкупите, я вышвырну ее через окно на середину улицы, под копыта лошадей и колеса бричек…
Назад я не бежал по ступенькам, а скатился сверху вниз, словно сам вдруг стал колесом брички. Что делать дальше? Разумеется, скорее к нему, к самому главному раввину города, к Довидзону. Первым делом я подхватил рабочую скамеечку мою со всем моим снаряжением, с двумя щетками — в общем, со всеми потрохами, и отнес к женщине, у которой я это обычно оставлял на ночь. Женщина схватилась за голову: «Что вы такой белый? Что вы так дрожите?» Что да как — я ей даже не отвечаю. Я бегу. Одну улицу пробегаю, в другую вбегаю, до Довидзона изрядное количество улиц. Однако у дома раввина я оказался уже несколько минут спустя. Вот как видите меня живым! Как видите меня сейчас сидящим на скамеечке с вашим ботинком в руках.
Тем не менее, пока я попал к нему самому, к Довидзону, прошел, может быть, целый час. Мне он показался годом, а не часом. Секретарь, или попросту синагогальный служка, двадцать раз меня
— Придите в себя, реб еврей. Что стряслось?.. — Как будто ему секретарь или служка тот ни о чем до сих пор не доложил.
— Большое несчастье, — отвечаю, — случилось!..
— А что это значит? — спрашивает раввин ровным голосом и просвечивает меня своими лучистыми глазами.
Рассказываю я ему все, как есть, с начала до конца. Так, мол, и так. Свиток торы в плену у священника. Требуется выкуп — четыре тысячи. А то, грозит поп, вышвырнет он его через окно под копыта лошадей и под колеса бричек. Смотрит на меня Довидзон пару мгновений, морщит лоб, сжимает в руке белую длинную бороду свою и отвечает мне такими словами:
— Э-э! Есть, слава богу, свитки торы. В синагогах, хвала создателю, достаточно свитков торы.
Я будто ослышался:
— Ребе, как это «достаточно»? Речь ведь не о том, достаточно или не достаточно. Речь ведь о нашей торе, которая валяется под кроватью у разбойника попа. Надо все сделать, ребе, чтобы ее выкупить.
Но Довидзон свое:
— Есть свитки торы. Слава всевышнему, есть свитки торы.
Тут и я за свое:
— Ребе, это не просто так — больше свитков торы, или меньше свитков торы. Это же сокровище, святыня. У злодея священника. Под копытами лошадей и под колесами бричек…
Довидзон говорит:
— Скажите мне, реб еврей, может быть, вы пришли учить меня уму-разуму?.. — И зовет секретаря.
И все. И дело с концом. Что было, то было. Вот вам и вся история. Другой, не исключено, пропустил бы такое сквозь пальцы. Но не Файвл, не кишиневский башмачник. Целый день я места себе не находил. Бегал по улицам, будто свет перевернулся. Что мне мое ремесло и зачем мне ремесло — жизнь мне была не дорога. Вечером я ввалился в дом, истерзанный, с дикими глазами, в кармане ни один грош не звякнет… Голда моя с мелюзгой у подола обступают меня — с утра маковой росинки во рту не было: «хлеба», «хлеба!» Хватаю я одного ребенка на руки, другого ребенка на руки и кричу ей, моей: «Голда, сердце, нет!» — «Что нет, кого нет?» «Нет, — говорю я, — раввина, и нет, — говорю я, — бога!..» Как видите меня живым. Как видите меня сидящим на скамеечке с вашим ботинком в руках.
Итак, с того самого дня — нет. Нет и нет. Вели вы меня спросите: кишиневский башмачник, чем же виноват создатель, если раввин черт знает что? Так я вам отвечу: нет и нет. Кишиневский башмачник не потерпит. Всевышнего я не вижу и не слышу. Никогда не видел и никогда не слышал. А заместителя его, великого раввина, я и видел, и слышал. Ой, я его хорошо видел. Ой, я его хорошо слышал…
Так вы меня снова спросите: кишиневский башмачник, чего же ты добился этим? С чем же ты остался, а? Без создателя, без учителя — без того и без другого! На бобах остался! Так я покажу дулю и отвечу: нет и нет. Все у меня осталось — вся моя праведность осталась. Она ведь моя — не ихняя. Вам ясно самое главное, или вы не понимаете разницы? Постоянно, повсюду и во всем — я остался с ней.