Далеко от яблони. Родители и дети в поисках своего «я»
Шрифт:
Я барахтался в «мутных водах» начальной школы, но дома, где предвзятость никогда не была окрашена жестокостью, мои более трудноразрешимые недостатки были сведены к минимуму, а мои причуды в основном воспринимались с юмором. Когда мне было десять лет, я заинтересовался крошечным княжеством Лихтенштейн. Через год отец взял нас с собой в командировку в Цюрих, и однажды утром мама объявила, что договорилась о поездке в столицу Лихтенштейна – Вадуц. Я помню свой трепет от понимания того, что вся семья делала то, что хотелось только мне, все было для меня. Моя увлеченность Лихтенштейном с позиции сегодняшнего дня может показаться странной, но мама, запретившая мне взять розовый шарик, продумала и организовала этот день: обед в очаровательном кафе, экскурсию в художественный музей, посещение типографии, где делают уникальные марки. Я не всегда получал одобрение, но всегда чувствовал принятие моего права на эксцентричность. Но всему есть предел, и розовый шарик прекрасно его демонстрирует. Наше семейное правило состояло в поддержании непохожести внутри семейного единства. Я хотел перестать просто наблюдать
Даже в детском саду в перерывах я общался с воспитателями, потому что другие дети не понимали меня; воспитатели, вероятно, тоже не понимали, но они были достаточно взрослыми и демонстрировали вежливость. К седьмому классу я почти каждый день обедал в кабинете миссис Брайер, секретаря директора младшей школы. Я окончил среднюю школу, ни разу не зайдя в кафетерий, где, сидя с девочками, был бы за это осмеян, а сидя с мальчиками, был бы осмеян за то, что был таким мальчиком, который действительно должен сидеть с девочками. Импульс конформизма, часто определяющий в детстве поведение, для меня никогда не существовал, и, когда я начал думать о сексуальности, несоответствие гомосексуальных желаний общепринятым взглядам обернулось для меня волнующим осознанием того, что то, чего я хочу, было еще более запретным, чем любой подростковый секс. Гомосексуальность казалась мне армянским десертом или днем в Лихтенштейне. И при этом я думал, что мне придется умереть, если кто-нибудь узнает, что я гей.
Моя мать не хотела, чтобы я был геем, потому что считала, что для меня это будет не самый счастливый путь, и в равной степени ей не нравилось представление о себе как о матери сына-гея. Проблема была не в том, что она хотела контролировать мою жизнь – хотя она, как и большинство родителей, искренне верила, что ее способ быть счастливой был лучшим способом из всех. Проблема заключалась в том, что она хотела контролировать свою жизнь, и именно жизнь в роли матери гомосексуала она хотела изменить. К сожалению, у нее не было возможности решить свою проблему, не вовлекая меня.
Я научился ненавидеть этот аспект своей личности глубоко и рано, потому что это самоунижение отражало семейную реакцию на вертикальную идентичность. Моя мать считала, что быть евреем нежелательно. Она переняла эту точку зрения от моего деда, который держал свое вероисповедание в тайне, чтобы иметь возможность работать на высокой должности в компании, которая не нанимала евреев. Он был членом загородного клуба, куда евреев не принимали. Когда маме было чуть за 20, она обручилась с техасцем, но он вскоре разорвал помолвку после угрозы лишить его наследства, если он женится на еврейке. Для нее это была травма узнавания себя, до той поры она не думала о себе как о еврейке. Пять лет спустя она решила выйти замуж за моего отца-еврея и жить в еврейском мире, но она несла в себе антисемитизм. Она видела людей, которые соответствовали определенным стереотипам, и говорила: «Вот люди, из-за которых о нас дурная слава». Когда я спросил ее, что она думает об очень привлекательной красотке из моего девятого класса, она ответила: «Она выглядит очень-по еврейски». Ее манера копаться в себе и себя винить реализовалась для меня в моем отношении к своей гомосексуальности: я унаследовал ее, это был мой дар. Я долго цеплялся за детскость как за плотину, защищающую от сексуальности. На эту добровольную незрелость накладывалась нарочитая викторианская чопорность, направленная не на маскировку, а на уничтожение желания. У меня была какая-то надуманная идея, что я навсегда останусь Кристофером Робином в Стоакровом Лесу; действительно, последняя глава книги о Винни-Пухе была так похожа на мою историю, что я не мог ее слушать, хотя мой отец читал мне все остальные главы сотни раз. «Дом на Пуховой опушке» заканчивается следующими словами: «Куда бы они ни пошли и что бы ни случилось с ними по пути, в этом заколдованном месте на опушке Леса всегда будут играть маленький мальчик и его Медвежонок» [14] . Я решил, что буду этим мальчиком и этим медвежонком, что я заморожу себя в детстве, потому что взросление предвещало много унизительного. В 13 лет я купил экземпляр журнала Playboy и часами изучал его, пытаясь преодолеть дискомфорт от восприятия женского тела; это было гораздо более изнурительным, чем мои уроки. К моменту окончания школы я понимал, что рано или поздно мне придется заниматься сексом с женщинами, чувствовал, что не смогу этого делать, и часто думал о смерти. Та часть меня, которая не планировала быть Кристофером Робином, вечно играющим в заколдованном месте, планировала стать Анной Карениной, бросающейся под поезд. Это была нелепая двойственность.
14
Незабываемые последние строки: «Куда бы они ни пошли и что бы ни случилось с ними по пути, в этом заколдованном месте на опушке Леса всегда будут играть маленький мальчик и его Медвежонок» (цит. по; Алан А. Милн «Винни Пух и все-все-все», перевод Б. Заходера).
Когда я учился в восьмом классе в нью-йоркской школе Хораса Манна, один парень постарше прозвал меня Перси [15] за мое поведение. Нас подвозил один и тот же школьный автобус, и каждый день, когда я садился в него, этот парень и его дружки скандировали: «Пер-си! Пер-си! Пер-си!» Иногда я сидел со школьником-китайцем, который был слишком застенчив, чтобы говорить с кем-либо еще (и сам оказался геем), а иногда – с почти слепой девушкой, которая тоже была объектом жестоких насмешек. Порой все в автобусе всю дорогу скандировали: «Пер-си! Пер-си! Пер-си! Пер-си!» – на пределе своих возможностей в течение 45 минут: вверх по Третьей авеню, по Рузвельт-драйв, через мост Уиллис-авеню, вдоль скоростной магистрали Мейджор-Диган и до 246-й улицы в Ривердейле. Слепая девочка все время повторяла, что я должен «просто игнорировать это», и поэтому я сидел, неубедительно изображая, что ничего особенного не происходит.
15
От англ. сл. persy – «женская грудь».
Через четыре месяца после того, как это началось, я однажды пришел домой, и мама спросила: «Что-то случилось в школьном автобусе? Тебя называли Перси?!» Одноклассник сказал об этом своей матери, которая в свою очередь позвонила моей. Когда я признался в этом, она долго обнимала меня, а потом спросила, почему я ей не сказал. Мне это никогда не приходило в голову: отчасти потому, что разговоры о чем-то столь унизительном, казалось, только усиливали унижение, отчасти из-за того, что я думал, что ничего не могу поделать, а отчасти потому, что чувствовал, что качества, за которые меня дразнят, будут отвратительны и моей матери, и я хотел уберечь ее от разочарования.
После этого в школьном автобусе появилась сопровождающая, и выкрики прекратились. Меня просто называли «педиком» в автобусе и в школе, часто в пределах слышимости учителей, которые не реагировали. В том же году учитель биологии сказал нам, что у гомосексуалов развивается недержание кала, потому что у них нарушается работа анального сфинктера. В 1970-х гомофобия была повсеместной, но самодовольная культура моей школы выражала ее предельно ярко.
В июне 2012 года журнал New York Times опубликовал статью Амоса Камила [16] , выпускника школы Хораса Манна, о насилии некоторых мужчин-преподавателей над мальчиками в период, когда я там учился. В статье цитировали учеников, у которых после таких эпизодов развивались проблемы зависимости и другое разрушительное поведение; один человек уже в среднем возрасте на пике отчаяния совершил самоубийство, причины которого его семья усмотрела в той юношеской травме. Эта статья глубоко опечалила меня и смутила, потому что некоторые учителя, обвиненные в подобных поступках, были добрее ко мне, чем кто-либо другой в школе в это безрадостное время. Мой любимый учитель истории пригласил меня на ужин, дал мне экземпляр Иерусалимской Библии и разговаривал со мной в свободное время, когда другие ученики не хотели иметь со мной ничего общего. Учитель музыки наградил меня концертными соло, позволил мне называть его по имени и проводить время в его кабинете, он организовывал поездки хора, и я их так любил и был счастлив тогда! Видимо, они поняли, кто я такой, и в любом случае хорошо обо мне думали. Их неявное признание моей сексуальности помогло мне не стать наркоманом или самоубийцей.
16
См. Амос Камил, Prep-school predators: The Horace Mann School 's secret history of sexual abuse в New York Times Magazine, 6 июня 2012 г.
Когда я учился в девятом классе, школьный учитель рисования (он был и футбольным тренером) все время пытался завязать со мной разговор о мастурбации. Я был парализован: я думал, что это может быть ловушкой и что, если я отвечу, он расскажет всем, что я гей, и я стану еще б'oльшим посмешищем. Ни один другой преподаватель никогда не пытался ко мне приблизиться – возможно, потому, что я был худым отшельником в очках и с брекетами. А может быть, потому, что у моих родителей была репутация бдительных защитников, и, возможно, потому, что в целях защитной самоизоляции я держался несколько высокомерно, что делало меня менее уязвимым по сравнению с некоторыми другими.
Учитель рисования был уволен, когда вскоре после наших бесед против него были выдвинуты обвинения. Учителя истории также уволили, и через год он покончил с собой. Учитель музыки, который был женат, пережил дальнейший «террор», как позже сказал об этом один учитель-гей, когда многие преподаватели, бывшие геями, были уволены. Камил писал мне, что увольнения безобидных учителей-геев выросли из «ошибочной попытки искоренить педофилию, ложно приравненную к гомосексуализму». Школьники называли таких учителей чудовищами даже в их присутствии: предубеждение одобрялось школьным коллективом.
Глава школьного театра Энн Маккей была лесбиянкой, но вот она спокойно пережила волну обвинений. Через 20 лет после моего выпуска мы с ней начали переписываться по электронной почте. Спустя 10 лет я поехал в восточную часть Лонг-Айленда, чтобы навестить ее, узнав, что она умирает. Мы оба поддерживали связь с Амосом Камилом, он тогда работал над своей статьей, и мы оба разделяли его точку зрения. Мисс Маккей была мудрой учительницей, она однажды мягко объяснила, что меня дразнят из-за моей манеры ходить, и попыталась показать мне более уверенный шаг. Когда я был в выпускном классе, она дала мне почитать «Как важно быть серьезным», чтобы я мог стать звездой, как Алджернон. Я пришел поблагодарить ее. Но она пригласила меня по другой причине – чтобы извиниться.