Дальгрен
Шрифт:
Он неуверенно взялся за косяк, заскользил босой ногой дальше… на половицу. Выставив локоть, загородил лицо тетрадью с газетой.
Впереди и внизу она сказала:
– Ну ты где?
– Осторожно, там край, – сказал он. Полступни свесилось с доски. – И крюки эти, сука, мясные.
– А?.. – И она засмеялась. – Нет, это через дорогу!
– Да хера с два, – ответил он. – Я сегодня утром выбежал отсюда и чуть сам себя на крюк не насадил.
– Ты, наверно, заблудился, – она всё смеялась, – в подвале! Пошли, тут
Он нахмурился в темноте (а в мыслях: на этом перекрестке был фонарь. Я видел с крыши. Почему ничего не видно…), отпустил косяк, ступил… вниз; на другую доску, которая заскрипела. Он по-прежнему выставлял руку перед лицом, готовясь к колыхающимся зубьям.
– Один коридор в подвале, – объяснила Ланья, – идет под мостовой и до двери грузового подъезда напротив. Со мной первые разы, когда я приходила к Тэку, тоже так бывало. В первый раз вообще кажется, что крышей едешь.
– Чего? – переспросил он. – Под… мостовой? – И опустил руку.
Может быть (версия пришла на ум, и от нее полегчало, как от свежего воздуха в этих задымленных проулках), он смотрел с крыши не в ту сторону; вот почему нет фонаря. Он со своей полуамбидекстрией вечно путал право и лево. Он одолел еще две деревянные ступени и ступил на тротуар.
Почувствовал, как она сжала его запястье.
– Сюда…
Она быстро вела его во тьме, на тротуары и с тротуаров, из полной в почти полную темноту и обратно. Сбивало с толку почище подвальных коридоров.
– Мы в парке, да?.. – спросил он, когда прошла не одна минута. Он не только пропустил вход, но, всплыв из своих раздумий и заговорив, не понял, сколько минут прошло. Три? Тринадцать? Тридцать?
– Да… – ответила она, не понимая, почему не понимает он.
Они шли по мягкой пепельной земле.
– Все, – сообщила она ему. – Пришли ко мне.
Зашелестели деревья.
– Помоги одеяло расстелить.
Он подумал: а она-то как умудряется видеть? На ногу ему упал уголок одеяла. Он опустился на колени и потянул; почувствовал, как тянет она; почувствовал, как натяжение ослабело.
– Снимай с себя всё… – тихо сказала она.
Он кивнул, расстегнул рубаху. Он знал, что грядет и это. С каких пор? С утра? Выходят новые луны, подумал он, и меняются небеса; а мы всё безмолвно интригуем ради слияния плоти с плотью, и земля стоит смирно, и можно по ней шагать, и не важно, что там над нею. Он расстегнул штаны, вылез из них и, подняв взгляд, заметил, что немножко видит ее по ту сторону одеяла – бешено снующее пятно, что шуршит шнурками, джинсами, – в траву упала кроссовка.
Он сбросил сандалию и голым лег навзничь на краю одеяла.
– Ты где?.. – спросила она.
– Здесь, – но вышло скорее кряхтение, тряхнувшее маску лица.
Она рухнула рядом – плоть во тьме тепла, как солнечный свет, – скользнула на него. Колени просунула меж его колен. Его руки радостно обхватили ее; он засмеялся и качнул ее вбок, а она ртом искала его рот, нашла, впихнула туда язык.
Жар из паха нарастал слой за слоем, пока не заполнил его всего, от колен до сосков. Кость ее лобка терлась о его бедро, она вцепилась ему в плечи – но у него не вставал.
Они раскачивались, целовались; он трогал, потом тер ее груди; она трогала, потом терла его руку, что терла ее; они целовались и обнимались пять минут? десять? Хотелось извиняться.
– Так, наверно, не… ну, в смысле, тебе…
Она отодвинула голову.
– Если ты переживаешь из-за этого, – сказала она, – у тебя есть пальцы на ногах… на руках… язык…
Он засмеялся:
– Ну да, – и съехал вниз: ступни, затем колени переползли с одеяла на траву.
Двумя пальцами он коснулся ее пизды. Она рукой вдавила в себя его ладонь. Он опустился к ней ртом; она растопырила пальцы, и сквозь них пробились ее волосы.
Аромат, как кулак в лицо, вызвал в памяти – где это было? в Орегоне? – первый удар топора по влажному сосновому полену. Он высунул язык.
И его хуй проволокся по одеялу; нежный овал вылез из широкого капюшона.
Она сильно вцепилась ему в голову одной рукой; другой сильно вжала два его пальца в свое бедро.
Языком он обрисовал складки, что мокро высунулись наружу; и жесткое семечко в складчатой воронке; и мягкую, зернистую бороздку за ним. Она шевельнулась и на полминуты затаила дыхание, ахнула, снова затаила; ахнула. Он разрешил себе потереться об одеяло, совсем чуть-чуть – в девять лет он так мастурбировал. А потом забрался на нее; обе ее руки между бедер поймали его хуй; он вжался в нее. Ее руки с трудом вылезли из-под него и сомкнулись, внезапно и крепко, у него на шее. Держа ее за плечи, он толкнулся вперед, и отступил, снова толкнулся, медленно; и снова. Под ним перекатывались ее бедра. Ее пятки просеменили вверх по одеялу, лодыжки прижались к его ляжкам.
Она стискивала его кулак, точно камень или узел корня, не помещавшийся в руку. Качая и качая, он вжимал ее опрокинутую ладонь в траву; травинки меж растопыренных пальцев щекотали ему костяшки. Он задыхался, и падал, и задыхался, а она рывками подтаскивала руку к одеялу; по одеялу; наконец прижала к щеке, к губам, к подбородку.
А его подбородок, мокрый и небритый, заскользил по ее горлу. Он вспомнил, как она сосала его палец, и, занятным манером рискнув, разжал руку и три пальца сунул ей в рот.
Поняв по ее движениям (ее выдохи громки, и долги, и влажны, испод языка горяч меж его костяшек), что этого она и хотела, он кончил секунд через сорок после нее.
Он лег на нее, содрогнулся; она стиснула его плечи.
Спустя некоторое время она почти разбудила его словами:
– Слезай. Ты тяжелый.
Он приподнял подбородок:
– А ты… не любишь, чтоб тебя потом обнимали?
– Люблю, – засмеялась она. – Но ты все равно тяжелый.
– А, – и он скатился, потянув ее за собой.