Дальние родственники
Шрифт:
— Я сейчас… — пробормотал Юрий Анатольевич, незаметно подсовывая снятые вчера носки под тахту. Если бы ты предупредила меня… У меня, кроме каменного сыра… нет, вру, еще яйца… Яичницу хочешь? — тоскливо спросил он.
— Нет, — сказала Леночка, помолчала и вдруг спросила: — Сколько здесь метров?
— Где?
— Здесь, в твоей квартире.
— Двадцать и девять кухня. А…
— Двухкомнатная и однокомнатная — прекрасный обмен, — сказала Леночка и заплакала. Заплакала горько, как ребенок, всхлипывая.
Голова у Юрия Анатольевича начала
— Не плачь… Что ты…
Но Леночка продолжала плакать, и плечи ее под сине-розовой курточкой горько вздрагивали. Он погладил ее руки, которыми она закрыла лицо, и пробормотал:
— Не плачь, птичка-синичка…
А может быть, пронеслось у него в голове, она имеет и виду обмен своей квартиры и его на одну. Мысль была явно нелепая, она даже не укладывалась в сознаниe, и потом, где бы он жил тогда? Его вдруг обдало жаром, словно он открыл дверцу раскаленной духовки. Как где? Она же… она же… Вместе… но почему же тогда она плачет…
Он почувствовал, как накатилась на него волна пронзительной нежности к этим рукам, по-детски прижатым к лицу, к вздрагивающим плечам.
Он обнял ее и начал тереться носом об ее руки.
— Птичка-синичка, — бормотал он, — птичка-синичка. — Он знал, что нужно было найти совсем другие слова, пылкие и нежные, трепещущие и необычные, достойные свершившегося чуда, и искать их вовсе не нужно было, потому что они переполняли его грудную клетку, толкали даже сердце, они подымались по пищеводу, но застревали почему-то в гортани, отчего он не мог вздохнуть, не мог открыть им проход.
Боже, как он никчемен, пронзила его острая и ранящая мысль. Такой же, как и все вокруг него. Чем он отличается от калеки-телевизора и припадочного холодильника? Любимая девушка согласилась стать его женой, она плачет почему-то, а он стоит перед ней и тупо трется носом об ее руки и дебильно бормочет одну и ту же синичку. Неужели он действительно такой беспомощный… Он понял, что наступил момент истины. Сейчас или никогда. Она уже называла его тюфяком. С тюфяками не живут, тюфяков не любят, с тюфяками не смениваются квартирами, о тюфяках не говорят с гордостью: я вышла за прекрасного тюфяка.
Он рывком вскочил на ноги, подсунул одну руку под Леночкины теплые ноги, другой обнял за шею, легко поднял ее из кресла. Она вовсе не тяжелая, автоматически отметили его мышцы. Сердце колотилось, он никак не мог как следует вздохнуть. Он перестал соображать, что делает. Неведомый ему автопилот управлял теперь его движениями. Он сделал круг по комнате, круто повернул, отчего одна туфля со стуком упала с Леночкиной ноги на пол, уложил Леночку на тахту, решительно оторвал ее руки от лица и начал целовать ее в заплаканные глаза. Глаза были мокрые и соленые, и целовать их было вкусно. Наверное, приятно было и глазам, потому что Леночка закинула руки за его шею, крепко обхватила ее и притянула к себе…
Потом, через столетие, наполненное праздничными фейерверками, он спросил ее, сидя около тахты на полу:
— А… почему ты плакала, глупышка моя?
Леночка вздохнула глубоко и прерывисто и сказала:
— Ты не понимаешь…
— Чего?
— Ты не понимаешь…
Он изжарил яичницу и, когда она была готова, с яростью натер окаменевший сыр и посыпал им тарелку.
— Открой рот, — сказал он.
— Для чего? — сонно спросила Леночка.
— Для яичницы.
— Открою.
Она широко открыла рот с ровными маленькими зубками, и он осторожно вложил в него ложечку с порцией яичницы. Леночка тут же проглотила ее и снова разинула рот, широко и требовательно. Он засмеялся.
— Почему ты смеешься? — спросила Леночка сквозь яичницу.
— Неплохо начинается наша семейная жизнь: ты лежишь с открытым ртом, а я кормлю тебя с ложечки.
— Не вижу ничего смешного, — твердо заявила Леночка. — Это единственно приемлемый для меня вариант.
После того как он напоил ее чаем, Леночка вдруг сказала:
— Знаешь, почему я заревела? Потому что в тот момент я твердо решила, что буду с тобой.
— Но почему же слезы?
Леночка вздохнула.
— Ты не понимаешь. Всякое окончательное решение печально.
— Но почему?
— Как ты не понимаешь… В этот момент я окончательно отказала молодому талантливому кинорежиссеру, лауреату ста премий, который хотел сделать меня кинозвездой; блестящему растущему дипломату, который умолял меня поехать с ним на три года в Женеву или Буэнос-Айрес; космонавту и автогонщику.
— М-да, компания…
— Не мдакай, милый, ты ведь победил их. И плакала я, честно сказать, потому что было их жалко. Такие все они были растерянные, жалкие. Особенно дипломат. У того прямо слезы на глазах были…
Они посмеялись тихо и удовлетворенно. У них уже появлялись общие шутки, и они инстинктивно понимали, что это немалое достояние, может быть, не меньшее, чем югославский гарнитур.
— А где ты был сегодня полдня, я раза три подходила к твоей двери, — сказала Леночка.
— А… я часа два просидел у Харина…
— У этого инсультника из шестьдесят восьмой?
Было в этом слове что-то неприятное, и Юрий Анатольевич хотел было обидеться за Владимира Григорьевича, но не успел, потому что Леночка неожиданно проворно села, закинула руки за его шею и поцеловала его в губы. Ее тело излучило какое-то удивительно приятное тепло.
— А что с ним? — спросила Леночка. — Он ведь так хорошо поправился.
— Нет, он здоров. Просто я… — Он вдруг запнулся на мгновение. Как-то сложно ему вдруг показалось объяснить Леночке, почему он провел два часа в шестьдесят восьмой комнате.