Дальние родственники
Шрифт:
С детства у меня была странная привычка: если я встречал в книге особенно интересное и увлекательное место, я откладывал ее на несколько минут. Для чего — не знаю. Может быть, чтобы насладиться ожиданием, нетерпением. Чем ведь сыны человеческие только не наслаждаются…
Когда нетер-пение стало невыносимым, я снова поднял листок и продолжал:
«Путешественник этот — я даже запомнил его имя: господин Харин — рассказал мне, что интересуется возможностью мысленно проникать посредством астральных сил в прошлое и будущее. Он предложил продемонстрировать свое искусство, и я согласился. Пока он смотрел пристально на меня, точнее, на
А потом господин Харин закрыл глаза, дыхание его стало редким и глубоким, и он медленно сказал:
— Я вижу горе, господин Хьюм. Ровно через три года, летом, вы потеряете близкого человека… Вы напишете книгу о своей жизни… В 1867 году у вас будет тяжкое расстройство нервов, и вы будете лечиться в клинике, где познакомитесь с молодым человеком, отпрыском аристократической семьи, который напишет потом о вас книгу.
В 1871 году вашими необыкновенными способностями заинтересуется блестящий молодой ученый физик Уильям Крукс…
Не могу сказать, чтобы я сразу поверил прорицателю, но, с другой стороны, было в его словах и нечто, что не давало мне просто так отмахнуться от них. Я сказал полувшутку, полувсерьез:
— А смерть мою вы можете предсказать?
Господин Харин посмотрел на меня испытующе и спросил:
— Вы действительно хотите это знать?
По спине у меня пробежали мурашки, но я все же кивнул.
— Хорошо, — сказал русский, — назову вам год. Вы умрете через двадцать семь лет, в 1886 году, и будет вашей жизни пятьдесят три года.
Помню, я подарил ему свою визитную карточку с автографом и начисто забыл о предсказании. Тем более что он сам себя опроверг. С одной стороны, предсказывал он, я потеряю близкого человека. С другой, прошли уже почти три года, и я никого не потерял. Жене моей миссис Александрине Хьюм, или Саше, как звали ее в России и как я тоже звал ее, был всего двадцать один год, она, правда, начала немножко покашливать, простудилась, как я думал, но была в остальном совершенно здорова, Гриша, наш сын, рос крепким, энергичным мальчуганом.
И вдруг, буквально за какой-то месяц, моя незабвенная, любимая Саша тает и умирает. Врачи — а я приглашал к ней лучших врачей Европы — только разводили руками и вздыхали, скоротечная чахотка…
Что вам сказать, мсье Визителли, все, буквально все, что предсказал мне этот странный русский, все оказалось абсолютно, повторяю, абсолютно точным. И поверьте мне, я ныне уже нисколько не сомневаюсь, что умру именно в восемьдесят шестом году, как предсказал господин Харин. Но самое удивительное еще и то, что с тех пор я не только не мог найти этого русского, оказалось, что и в России никто о нем и не слыхивал, и паспорта на такое имя не выдавали, и не было в Курской губернии такого помещика. А ведь он представился мне курским помещиком…»
Нас провожали все сотрудники хроностанции. Прокоп сказал:
«Каждый век что-то находит, но и что-то теряет. Наверное, вы были привычнее к горю, привычнее к расставанию и умели находить лучшие слова, чтобы выразить свою печаль. Мы не можем найти таких слов, чтобы они достойно выразили печаль, восхищение и благодарность, которые мы все испытываем к тебе, друг Владимир. Мы можем лишь сказать тебе просто: прощай! Но если ты прислушаешься, ты услышишь, что простое это и грустное слово произносят сейчас миллионы, и миллионы, и миллионы людей. Слушай!» И в наступившей глубокой тишине я действительно услышал далекое эхо, что перекатывалось от горизонта до горизонта:
«…щай… щай…»
«…уг… уг…»
«…имир, имир».
Оно было одновременно тихим, как шепот, и мощным, и оно накатывалось волнами, и в ритме их угадывалась, чудилась, неведомая мне смесь горя и радости, конца и начала.
Сердце мое не выдержало. Я закрыл глаза. Мне казалось, что я умер, что меня уже нет в живых, и лишь дух мой плывет по волнам эха, которое становилось все тише и тише, пока совсем не умерло в невообразимой дали. Дух еще осознавал себя какое-то время, у него еще было «я», но оно все истончалось, это «я», таяло, пока совсем не'исчезло, и дух перестал принадлежать мне, потому что меня не было…
Не знаю, сколько времени я был без сознания, наверное, вечность, но пришел я в себя от голоса Бруно Казальса и острого запаха детства.
«Мы в Лондоне, господин Харин», — сказал он поанглийски, и я ответил:
«О, йес, ай си».
Я действительно видел, что мы в Лондоне, хотя запах был запахом моего детства и Вышнего Волочка — острый крепкий запах конского навоза. Но сделаем перерыв, друзья мои, я вижу, что и вы устали…
Не успел экипаж, как окрестили себя постоянные слушатели Владимира Григорьевича, снова занять свои привычные места в шестьдесят восьмой комнате, как в дверь постучали, и вошел врач.
— Милости просим, Юрий Анатольевич, — сказал Владимир Григорьевич.
— Я не помешаю? У вас у всех такой сосредоточенный вид…
— Владимир Григорьевич продолжит рассказ, — сказал Ефим Львович. — Я вчера полночи ворочался, не мог заснуть от ожидания.
— Мы ведь уже в Лондоне, гордо сказала Анечка, и местоимение «мы» никому не показалось неуместным.
— В Лондоне? — изумился Юрий Анатольевич. — Ведь вы рассказывали о том, как попали… — Врач замялся, и на лице его появилось смущенное выражение. Видно было, что ему неловко было произнести слово «будущее».
— Из двадцать второго века Владимир Григорьевич отправился в девятнадцатый, в Лондон, — с плохо скрываемым торжеством объяснила Анечка. — Я раньше рассказывала об одном удивительном экстрасенсе Хыоме, и Владимир Григорьевич попросил своих хозяев разрешить ему посетить на обратном пути Англию.
— Ничего себе обратный путь, — покачал головой доктор, — небольшой крюк в век.
— Побольше, — сказал Константин Михайлович. Он на несколько секунд поднял глаза к потолку, наморщил страдальчески лоб, что-то беззвучно пошептал и вдруг торжествующе выкрикнул: — Сто двадцать семь лет!