Дальние родственники
Шрифт:
«Выучить? Ты смеешься».
«Нисколько. Курс рассчитан на шесть часов сна. Можно провести его за одну ночь, а можно разделить на две ночи».
«Гм… Как это у вас все просто. Ты вот сказал «деньги». Где ж вы возьмете английскую валюту? В музее?» «Почему в музее? Мы изготовим тебе столько денег, сколько нужно. Это очень просто. Мы заказываем все, что нам нужно, от одежды и пищи до любой справки, через инфоцентр, который есть у каждого. Инфоцентр переправляет заказ в соответствующие производственные центры. На каком-то этапе из компьютерной памяти будет вызван образец, допустим, английских банкнот разного достоинства середины девятнадцатого века. С образцов скопируют нужную сумму, причем банкноты состарят, чтобы они были не слишком новыми».
«И это может сделать каждый?»
«Конечно».
«У нас это
«У нас не может быть фальшивых денег, друг Владимир, потому что у нас вообще нет денег…» Вечером ко мне пришла Соня, Личико ее было печальным. Она прижалась щекой к моей щеке и обняла меня.
«Ты уходишь?» — прошептала она.
«Да, Сонечка».
«Но почему?»
«Это трудно объяснить, внученька. Я был бы… чужим здесь».
«Нет! — пылко воскликнула девушка. — Не говори так!» «Я был бы… экспонатом. Да, девочка, да, не спорь. Я волоку на себе и в себе слишком большой груз своей жизни, своих воспоминаний, своего «я», чтобы чувствовать себя в вашем мире просто и естественно. Может быть, со временем, я бы забыл о покойной жене своей Наденьке, твоей прапрапрапрабабушке, о дочери, о внуке, о друзьях, о войне, о своих пьесах, о болезнях, но тогда это был бы уже не я. К тому же, девочка моя любимая, груз, который я волоку, это мой груз. Да, он не легок, но это мой груз. Мы странные люди. Мы такие свирепые собственники, что бывает нам жаль расставаться даже со своими страданиями и невзгодами».
«Это так сложно, дедушка…»
«Что делать, дружочек, не знаю, как ваша, а наша жизнь была действительно сложна. И нас она делала существами непростыми. Редко кто из нас понимал себя. Большинство вообще жило, не задумываясь особенно, кто они и что они. И мир вокруг себя они воспринимали только в непосредственной близости. У них было короткофокусное зрение. Все, что не касалось его или ее, было покрыто туманом. Ну, а уж в свое сердце они и подавно не заглядывали. Разве что для кардиограммы… Мы жили, Сонечка, в мире, полном загадок, но самая большая, наверное, это мы сами, наша душа. И только немногие гении понимали ее. Вам проще, вы живете в более ясном мире…» «Не знаю, дедушка. Может, наш век и яснее, но в нем тоже много непонятного. Я смотрю на Сергея, я вижу, как он любит меня, и мне грустно. Потому что… Не знаю… может быть, потому что я не люблю его так, как он — меня. И я чувствую какую-то вину…» У меня сжалось сердце. Сквозь невообразимую толщу времени вдруг увидел я мою незабвенную Наденьку. Ее, ее это были слова. Совестливая была она необыкновенно и спуска себе не давала. «Я чувствую вину…» Ее слова и ее душа плыли по океану времени. О, господи…
«Дедушка, милый мой странный дедушка, — прошептала Сонечка, — я хочу совершить преступление».
«Что ты, девочка, ты шутишь, наверное?» «Нет. Но ты не беспокойся, это незлое преступление. Я даже спросила свой идеал, и Ксения сказала: плевать на инструкции. Делай, как тебе подсказывает сердце».
«Сонечка, внученька, когда будешь разговаривать с ней, передай Ксении, что один старый дурак из двадцатого века целиком и полностью разделяет ее взгляды».
«Мы все знаем, что при пробое в прошлое ни в коем случае нельзя с собой брать ничего, что несло бы какую-нибудь информацию о будущем, потому что первый закон хроноскопии гласит: будущее не должно и не может влиять на прошлое».
«Даже я знаю об этом».
«И все-таки… Вот…»
Ксения протянула мне плотный листок размером с обычную почтовую открытку. Это была фотография. Соня, Сергей и я стояли на фоне хроностанции. Это была фотография, и это не была фотография, потому что листок, казалось, излучал свет. И фигуры, и лица не были неподвижны. Это была не фотография, а маленькое окошечко в мир, окошечко, сквозь которое я видел три фигуры, три лица, три улыбки.
И тихий голосок Сонин я услышал ласковый: «Дедушка…» Я посмотрел на внучку. Она упрямо сжала губы и быстро моргала. А голосок повторил издалека: «Дедушка…» И я понял, что сквозь окошко я не только вижу трех людей, но и голос слышу внученьки.
«Возьми с собой», — прошептала Соня.
«Да, но…»
«Возьми с собой, — упрямо повторила она. — Если ты никому не покажешь листок, мы ведь, строго говоря, и не нарушим первый закон».
Наверное, не нужно было мне брать этот волшебный листок, не нужно было разрешать девочке идти на такое грубое нарушение правил. Она молода, сентиментальна, это понятно. Но я-то, старый тертый калач, я понимал, что следовало сказать: нет, детка, не нужно.
Понимал, а не сказал. Потому что неизвестно еще на чем стоит человечество, на законах ли или на нарушении их. На правилах или на исключениях из них. Обнял я внучку, теплую, молодую, пахнущую морем, солнцем, травами, новым миром. Обнял жену свою, дочку, внука, всех, кто нес сквозь века наши гены. И спасибо тебе, Ксения Сурикова. Я понимаю тебя. Может быть, ты самая понятная мне связь с новым миром. Ты заработала право плевать на инструкции и следовать зову сердца тем, что не покинула умиравших, предпочтя умереть вместе с ними. Не часто, но и мы умели это делать.
Я спрятал листок и поцеловал Соню.
Владимир Григорьевич открыл тумбочку.
— Конечно, друзья мои, мне не следовало бы рассказывать вам об этой фотографии и не следовало бы ее показывать, но… не знаю, как сказать… Вы стали так близки мне, словно вместе со мной совершили это путешествие, словно мы — один экипаж, и я бы чувствовал себя дурно, если укрывал что-то от вас. Единственное, о чем я прошу вас, пусть эта фотография будет нашей общей тайной.
Владимир Григорьевич покопался в тумбочке и достал листок, вложенный в журнал «Театр». В шестьдесят восьмой комнате было не темно. Солнца, правда, во второй половине дня не было — окно выходило на восток, но и темно не было. И все равно брызнул с листка ярчайший свет. Оконце в двадцать второй век было распахнуто, и являлся он каким-то удивительно свежим, умытым, юным. И улыбались лица на листке. И улыбки не были неподвижными. И в благоговейной тишине услышали все тонкий Сонин голосок: «Дедушка…» — Они, — вздохнул Ефим Львович, — они. Соня и Сергей. Я ведь видел их.
— Володенька, — сказала Анечка, — у нее ваши глаза…
— Абер, — сказал Константин Михайлович, — дас ист… дас ист… — и не окончил он во второй раз за годы свою присказку.
— Значит, никому, друзья мои, — сказал Владимир Григорьевич.
— Ни слова, — кивнул Ефим Львович.
— Никогда, — подтвердила Анечка.
— Никому, — вздохнул Константин Михайлович. Он открыл было рот, чтобы сказать что-то еще, но промолчал, забыв закрыть рот, и лицо его было задумчивым.
— Прокоп пришел утром, — продолжал Владимир Григорьевич, — как всегда, возбужденный. Он даже не вошел в мою круглую келью, а влетел в нее. Влетел в буквальном смысле этого слова, причем влетел, как грузовой дирижабль: в каждой руке было по объемистому свертку.
«Вот, — воскликнул он, — здесь все, чтобы ты стал состоятельным русским помещиком из Курской губернии. Ты хочешь быть состоятельным помещиком из Курской губернии, друг Владимир?» «Сколько душ?» — деловито спросил я.
«Душ?» — округлил глаза Прокоп.
«Так назывались крепостные крестьяне».
«А, да, конечно, конечно. Видишь ли, никаких… Как у вас назывался документ, который подтверждал или не подтверждал что-то?» «Справка?» «Да, разумеется, справка. Так вот, господин Харин, никаких справок о количестве душ в вашем имении мы вам не приготовили, не было тогда таких справок. Это вы потом увлеклись справками. Но вы будете прилично одеты, и в кармане у вас будет триста фунтов. Наш друг Бруно Казальс, который уже бывал в Англии времен Диккенса, уверяет, что это деньги немалые, а если учесть, что пробудете вы в Лондоне всего несколько дней, это целое состояние. Но что же ты стоишь, помещик?» «А что же я должен делать?» «Вот твой сюртук, панталоны, галстук, белье, жилетка, цилиндр, перчатки, крылатка, сапоги».
«Да, но я не вижу моего лакея, или ты хочешь, чтобы я сам оделся, но это же… смешно…» Мы посмеялись, и я натянул на себя довольно сложный костюм перламутрово-серого цвета. Удивительное дело, я знал, что одежда была только что изготовлена специально для меня, по мне казалось, что я улавливаю тонкий запах пыли и нафталина.
Я посмотрел на себя в зеркало. Курский помещик был, к сожалению, немолод, но вполне еще сохранял тотварный вид, как говорили в Госстрахе лет сто спустя после отмены крепостного права. Он был даже не лишен некой стариковской элегантности. Причем, сказал я себе, помещик, видимо, скорее либерального склада ума. Хотелось мне думать, что вряд ли он развлекается, отправляя свою дворню на конюшню для порки.