Дама из долины
Шрифт:
Сигрюн кивает.
— Я примерно понимаю, через что ей пришлось пройти в конце…
Я смотрю на две смятые перины.
— Ты ляжешь в другой комнате, — быстро говорит она. — На сон у тебя есть шесть часов. Тебе надо выспаться. Эйрик и все в школе с нетерпением ждут твоего приезда.
Неожиданно я замечаю скрипку. Она лежит на книжной полке, рядом смычок. Футляр стоит в углу. Там же и подставка для нот, которую я сразу не заметил. Я подхожу к ней и вижу раскрытые ноты — Брамс. Вторая соната для скрипки.
— Господи! Ты играешьна
Она делает веселый жест.
— Соната ля мажор. Лучшая из всего, что написал Брамс, — продолжаю я.
— Я любитель, — говорит она. — Играю только для себя.
— Если на то пошло, мы все играем только для себя. И давно ты играешь?
— С детства. С тех пор, как однажды июньским вечером услышала по радио Давида Ойстраха.
Она умолкает.
— Продолжай.
— Помню, я стояла в гостиной. Помню вечерний свет за окном. Помню, что на большой березе сидел скворец. Помню, что у меня за спиной стояла Марианне.
— Что он играл?
— Концерт для скрипки. С московским симфоническим оркестром. Это было на средней волне, шорохи и помехи. Но музыка пробивалась к нам. Та часть, в репризе…
— Я знаю, о чем ты говоришь! Сразу после побочной темы, да? Там, где следуют модуляции по разным тональностям? Где голос скрипки звучит высоко и тонко?
— Совершенно верно! — Сигрюн обрадована. — Как ты догадался?
— Просто я это знаю. Это одна из великих тайн. Некоторым скрипачам удается передать эту сердечность, не впадая в слащавость.
— Да. Игра Ойстраха была такой хрупкой. И вместе с тем такой проникновенной, достигала самых дальних уголков души. Он играл почти без вибраций. Мне было двенадцать лет, и я поняла, что передо мной открылся новый мир, взрослый, мир опыта.Именно опытностьделала эту красоту такой особенной. Именно тогда я поняла, что хрупкость может обладать большой силой.
— Но она есть и у других композиторов, — говорю я, показывая на ноты.
— Конечно! — Сигрюн довольна. — Она есть у Брамса.
— В струнной сонате ля мажор!
— Во второй части!
— Верно!
— А ты это откуда знаешь?
— Но это же очевидно. Там, где в последний раз звучит главная тема. Так?
— Да!
— Долгий звук?
— У которого нет конца!
Мы похожи на двух школьников на школьном дворе, которые только что обнаружили, что живут на одной улице, что они почти соседи. Мы взволнованно улыбаемся друг другу. Потом мы сидим за маленьким столом на кухне, так же, как год назад я сидел с Марианне, когда переехал к ней. Сигрюн достает пачку сигарет. Я — тоже.
— Вообще-то нам следует лечь поспать, — говорит она.
— Поспать? Но нам надо еще о многом поговорить. Подумать только, ты тоже музыкант!
— Нет, какой я музыкант! Мне хотелось заниматься музыкой. Но у меня не хватило смелости. Я всего лишь любитель-энтузиаст.
— Почему ты запомнила, что в тот вечер Марианне стояла у тебя за спиной?
— Потому что она любила так стоять и следить за тем, что я делаю. Ей было уже почти восемнадцать. Она выглядела
— Она рассказала мне о выкидыше…
— Да-да. Она хотела быть открытой. Предпочитала праздники и увлечения. Страсть. Парней и все, что связано с сексом. Меня же музыка сделала замкнутой. Я чуть не со слезами вымолила, чтобы мне купили скрипку. А получив ее, уже не могла с нею расстаться, даже когда ложилась спать. Ночью она всегда лежала рядом со мной. Мне хотелось только играть на скрипке, и я быстро научилась играть. Но это противоречило желанию родителей. Хотя мать и отец были умные, радикально настроенные люди, выросшие в культурных семьях, искусство для них было чем-то непонятным, и они решительно не желали, чтобы их дочери занимались им всерьез. Они уговорили Марианне стать врачом, когда ей было всего четырнадцать. Те же намерения были у них и в отношении меня. Поэтому они страшно перепугались и восприняли как угрозу то, что мне хотелось серьезно заниматься музыкой.
— Ты действительно этого хотела?
Она кивает.
— Да, я пыталась. Начала заниматься в институте Барратт-Дуе. Знаешь, такое большое красное деревянное здание в Фагерборге? Там во всех углах звучала музыка. Даже в чулане для ведер кто-нибудь стоял и занимался на скрипке. Я разносила по утрам газеты, чтобы заработать деньги на занятия музыкой. Моим учителем был Стефан Барратт-Дуе. Для девчонки, какой я тогда была, он казался прекрасным сказочным принцем, как Менухин. Со свойственной ему мягкой манерой он всячески поощрял меня не сворачивать с выбранного пути. Он считал, что у меня большой талант. Тогда вмешались родители. Ты и сам, наверное, испытал нечто подобное. Даже самые добрые любящие люди могут вести себя ужасно, не понимая, что они делают. Они полагали, что действуют в моих же интересах.
— Разве они не слушали выступлений учеников?
— Не думаю. Я видела это по их лицам. Когда я с воодушевлением говорила о том, что я играю, у них вытягивались лица, и они обменивались быстрыми взглядами. Надо помнить, что есть люди, которых вообще не интересует музыка. А поскольку они были моими родителями, им удалось лишить меня чувства уверенности в себе. В восемнадцать лет я сдалась и бросила занятия. Больше я была не в силах бороться. Была слишком юной и слабой для такой борьбы. Не могла преодолевать все мелкие препятствия, которые они воздвигали на моем пути. Меня давили их связанные со мной надежды. Плохо скрытые обвинения. В конце концов я поняла, что у меня нет выбора. Что я тоже должна стать врачом.
— Должно быть, ты затаила на них обиду, — говорю я. — И на Марианне тоже.
— Не будем этого касаться, — решительно говорит она.
Мы с Сигрюн беседуем, сидя за ее кухонным столом. Это первый серьезный разговор между нами. С нею легко разговаривать. И Аня, и Марианне были психически неуравновешенными. Они смотрели на жизнь снизу вверх. Сигрюн не такая. На сопротивление, с которым она столкнулась, она предпочитает смотреть сверху вниз. Сигрюн гасит сигарету в переполненной пепельнице.