Дама в палаццо. Умбрийская сказка
Шрифт:
Хохот перешел в piano, piano, затем в молчание, и вот, словно по тайному сигналу, каждый повторил жест с молитвенно сложенными руками. Поднявшись, они выступили на площадь, сцепив руки, по четыре в ряд, пересекли пьяццу. Словно под ветром праздности, их тела чуть склонились — осанка тяжеловесных, уже немолодых людей. Второй разворот. Третий, и они снова стоят перед табачной лавкой. Еще одна пауза, рукопожатия и объятия, короткий заход в бар за глоточком красного, потом искренние поцелуи в обе щеки. «Ci vediamo, vecchio», «Увидимся, старина!» — звучит в воздухе, как rondello птичьей песни. Они седлают свои трехколесные и лезут в трескучие грузовики, чтобы разъехаться по деревням в долине. Как-никак, еще только четверг, и они не увидятся до субботы.
Эти люди очарованы друг другом. А иногда кое-кто — самим собой, как Фаусто в тот раз. И конечно, каждый из них очарован
Разве с природой возможна игра на равных? Бывает ли игра более рискованная, чем ставка на погоду? Или на причуды богов? В жизни крестьянина постоянно присутствует неуверенность. Успеет ли он сложить пшеницу в амбар и закрыть двери до грозы? Успеет ли закончить сбор винограда до града, крупного, как слива? Продержатся ли цены на табак достаточно долго, чтобы расплатиться за новый трактор? Крестьянин скажет вам, что жизнь полна неожиданностей, и он же скажет, что тем она и хороша. Восторги страха. А когда дела плохи — они почти всегда плохи, — страдание доказывает человеку, что он жив, не хуже, чем в спокойные времена. Именно из-за неравенства ставок ритуалы так много значат для них. Человеку нужно на что-нибудь опереться. И, пожалуй, как раз эти две стороны крестьянской жизни — ритуал и риск — позволяют ему так остро ощущать жизнь. Он помнит, что каждая встреча с друзьями, каждый ужин за домашним столом может оказаться последним. Во всем, что он делает, пахнет «последним разом». Последний кусок хлеба, последний стакан вина. Последний рассказ. Последний поцелуй. То самое, о чем говорила Томазина: «Чем меньше имеешь, тем больше оно значит».
Глава 13
ВЫСПИТЕСЬ И ПОДНИМАЙТЕСЬ ПОД ЗВОН КОЛОКОЛОВ
В июне мы отметили первую годовщину все еще безнадежного ожидания палаццо Убальдини. Вернее, твердо решили, каждый про себя, его не отмечать. Я еще лежала в постели, когда Фернандо, обернув бедра толстым коричневым полотенцем, поднес мне бутоньерку. Три дюжины роз — крошечных, едва распустившихся, темно-багровых, с коротко обрезанными стеблями, перевязанными широкой бархатной лентой. В честь Гаспаровых букетов спаржи с единственной розой в середине, среди моих роз торчала спаржа: пушистые кудряшки темной зелени над красными бутонами.
— Buongiorno, amore mio, — ухмыльнулся он, присев на край кровати, протягивая букет и обнажая восхитительно неправильный прикус под усами.
— Ciao, piccolo. Ма cos’е? Но что это?
Я до сих пор стеснялась проявлений его нежности, которые и после шести лет брака заставали меня врасплох. Наверное, я никогда не привыкну.
— У какой это цветочницы ты побывал в таком костюме?
— У меня — свои секреты. Поторапливайся, ванна готова. Мы собираемся в Рим. Одевайся понаряднее. Никаких рабочих ботинок.
— Собираемся? И мне обязательно? Есть особый повод?
— Сегодня — июньская суббота 1998 года. Второй такой не будет. Поедим артишоки и спагетти «карбонаро» в Трастевере, а потому будем целый день гулять.
— Замечательно! — только и сказала я.
Он сбросил полотенчико и перевалился через край ванны. Подвинулся, освободив место для меня. Потом, одеваясь, я раздумывала, не позвонить ли Самуэлю, а то и Кончетте, с ехидными поздравлениями, но побоялась, что мое ехидство заглушит поздравления. Никуда не денешься, год назад мы с Фернандо заключили помолвку с Убальдини, а потом, попавшись на блеф, благородный фарс или комедию Гольдони — что бы ни разыграли перед нами прошлой осенью Кончетта с Чиро, — подтвердили обет, вторично произнеся: «Я это сделаю». Мы приняли и неопределенный срок ожидания, и предложение Убальдини весь этот срок оплачивать аренду дома на Виа Постьерла. Разумеется, такое сокращение расходов смягчило течение времени, да и сама я смягчилась. Я уже меньше — и не так часто — старалась разоблачить коварство итальянцев, тем боле в его умбрийской интерпретации.
В Италии время — самое устойчивое измерение. Или самое неустойчивое. Так или иначе, время здесь идет независимо от человеческих усилий, и, как мне кажется, правильно делает. Здесь снисходительно относятся к быстротечности времени. Что ж, время уходило до нас и будет уходить после. Кто мы такие, чтобы подчинять его себе? «Нет-нет, не сегодня, я же сказал, что позвоню „около“ этого числа. Когда я сдам готовую работу? Как только закончу». Мое возмущение сменилось бесчувствием. Я больше не удивлялась, хотя пока еще не отказалась от борьбы. Я снова и снова твердила себе, что жизнь поддается искусству, а не насилию. Вряд ли нам суждено еще раз подняться по лестнице паллаццо Убальдини, вставить в скважину его выщербленной двери длинный заржавленный ключ бородкой книзу. Едва ли нам суждено нарушить неподвижную вечную тишину развалин. Я не посягала больше владеть ситуацией, а позволила соблазнить себя красотой ожидания. Я убедила себя, что контроль подобен плаванию брассом, в тугой резиновой шапочке, в пахнущей хлоркой воде бассейна, а покорность ситуации — свободе плавания на спине по черно-синим водам ночного моря. Я выбрала покорность.
Годовщины заставляют оглядываться в прошлое. Я и оглянулась. Из шести лет, что мы с Фернандо были женаты, три мы прожили в бетонном бункере на самом краю Адриатического моря, еще два — в слегка перестроенной конюшне по соседству с овчарней, на краю средневековой тосканской деревушки, а этот последний год — в умбрийском городке-крепости, в заплесневелом, полуподземном монастырском здании рядом с руинами замка, приспособленного для самоубийц. В ожидании неуловимой бригады, которая восстановит заброшенный бальный зал в средневековом палаццо, расположенном в пятидесяти метрах от самого великолепного в Италии готического собора. Заброшенный бальный зал, в который мы только заглянули из-за дверей. В целом, все к лучшему, решила я, заплетая волосы в две косы, сворачивая их в узел и закрепляя на макушке черепаховыми шпильками. Пусть мы вечно не живем, а «перебиваемся» в ожидании дома, пусть нам все время приходится изворачиваться, как и прежде, когда мы жили в конюшне и ели, что придется, пусть никогда не знаем, куда приведет нас следующий шаг — все равно, все к лучшему. В конце концов, многие ли живут жизнью, которую можно показать солнцу?
Перламутровая пудра на лицо и декольте, оттенок молочного шоколада на веки, розовый металлик на губы. Моя жизнь — в самый раз для цыганки, для бродяги. Для вечной начинающей. И для ее супруга, которого, кажется, увлекли странствия. Я начала. Я оглядывалась на свою жизнь, на прошлые мысли и тревоги. Слышала собственные слова: «Мне, видите ли, казалось, что самое лучшее в том, чтобы переселиться в чужую страну — это возможность снова стать десятилетней. А может быть, впервые. Все свежо и неизведанно. Учиться говорить, думать и мечтать на чужом языке. Наблюдать, как незнакомцы прихлебывают чай, ломают хлеб, относятся друг к другу. Не просто встретиться и разойтись, не странствовать среди местных жителей, а осваиваться. Я знала, что чувствовать себя в мире как дома — это богатство. То богатство, которого мне хотелось».
Я вынула из фланелевого мешка хорошие черные сапоги, до блеска протерла их старой тряпкой, натянула на босу ногу и до колена застегнула молнию. Удобные сапожки. Первая в жизни обувь от Гуччи. Я шагнула в длинную шелковую юбку цвета оловянного расплава, цвета гортензии в нашем саду. Натянула ее на бедра. Хорошо, еще влезаю, хоть и с трудом. Старый черный жакет от Джильи с длинной баской. Все жемчуга, какие у меня имелись. Два ожерелья. Одно — австрийское, из чудесных пресноводных жемчужин на тонкой черной ленточке. Второе — двойное колье. Длинные барочные подвески в уши. Я нашла шаль и посмотрела в зеркало. По-настоящему посмотрела на нее, глядящую на меня. Похожа на грузинскую рабыню в драгоценностях, одолженных у царицы. Не грустновата ли она? Розы она дома не оставит. Она возьмет их с собой, и я тоже взяла.