Дама в палаццо. Умбрийская сказка
Шрифт:
Мы мыли кресс-салат и ели его тут же, в поле. Я ладонью запихивала в рот маленькие дырчатые листья, подхватывала выпавшие и всасывала их тоже. Потом уже декоративно раскладывала листки на хлеб с сыром. То, что не съедали на месте, относили к Миранде, добавить к ее трофеям. Сколько бы она ни собрала, варварская прожорливость ее завсегдатаев требовала все новой зелени.
— Мы все уже несколько месяцев жили в основном на мясе и бобах, — объяснила Миранда. — А весной едим дикий шпинат, одуванчики, цикорий, дикий лук и чеснок — все, что растет само, что рождает земля: варим и отжимаем, потом обжариваем в добром масле с чесноком и острым чили и едим с хлебом, отломленным от хрустящего каравая. Да, так мы едим весной. Il rinascimento annuale per il corpo, ежегодное возрождение тела — вот зачем нужны травы. Травы — это лекарство.
Мы узнали еще в Тоскане, а теперь и в Орвието, что обычный крестьянин — или крестьянка — здесь здоров до самой смерти. А смерть приходит часто далеко за девяносто.
Они действительно здоровы. В этой истине есть свои догмы. Тяжелый физический труд с ранней юности до девятого десятка всегда соразмерен с отдыхом — особенно с il sacro pisolino, священной послеобеденной дремотой. А главное, здесь господствует заповедь: «Ешь то, что созрело». Постоянно на столе только хлеб, вино и оливковое масло. О другом образе жизни или питания не думают и не мечтают, как о клубнике в феврале.
Каждый вечер по дороге в Буон Респиро мы останавливались на belvedere — обзорной площадке. Выходили из машины, чтобы, облокотившись на перила, полюбоваться Орвието на престоле. Колдовской, божественный вид. Я смотрела на полосатые, черно-белые стены Дуомо и думала: «Там, в нескольких шагах от этого величия, наш дом». С такого расстояния все непонятное уходило, изгнанное трепетом.
Если бывали голодны, мы ехали прямо к Миранде, к ужину. Но чаще мы предпочитали выждать и подъедать то, что осталось в кастрюлях и на сковородках, вместе с ней и ее племянниками. Слишком хороши были эти вечера, чтобы проводить их под крышей. Мы мчались вдогонку за солнцем, оставляли машину в саду у Миранды и шли погулять в голубом сиянии полей, усаживались на обломках стен, слушали, как монотонное блеяние овец смешивается с жалобными стонами ветра. Ну вот, пора. Солнце, улегшись на красные шелковистые облачка, мерцало, пылало, свет угасал быстро, словно бурые края обгорелого шелка, и наконец оставалось только холодное нефритовое небо. Темнота всегда наступала слишком скоро. Я никогда не успевала приготовиться. Мы шли дальше, заботливо обходя стены лишившегося крыши замка, где всегда горел костер. Там устраивались на ночлег Орфео и Лука — чудесные люди, с которыми в первый вечер посадила нас Миранда. Пастухи, они торговали сырами или собирали травы и грибы для умбричелли Миранды.
Как-то вечером в столовой я подсмотрела, как они сами приправляли свою пасту, достав из мешка ржавую терку и твердый желтоватый сыр.
— Пекорино, который они мне всучили, для них слишком молод, — бросила, проходя мимо, Миранда. Покачав головой, она подбросила в огонь виноградных лоз и сухих лавровых листьев и положила на решетку над пляшущими потрескивающими огоньками толстые ломтики мяса.
Сидевшие рядом завистливо втянули носом острый густой запах пастушьего сыра, и Орфео угостил соседей. Сыр, вместе с ржавой теркой, переходил из рук в руки, и в зале запахло, как в августовской сыроварне. Затем все внимание поглотила приготовленная Мирандой паста, а потом наступило блаженство удовлетворенного голода и усталости, улетающей с дымом очага.
Однако то, что мы делили ужин у Миранды, не давало нам права вторгаться на территорию, где жили и работали Орфео и Лука, поэтому на вечерних прогулках мы их обходили. Что не мешало мне любоваться ими, восторженно, словно карнавальным зрелищем. Они как будто пришли из иных времен. Луке было лет семьдесят. Высокий, бородатый красавец, цыганский король. Он заворачивался в большой длинный плащ с капюшоном и носил его как епанчу, склонялся под ним, то и дело поправлял, сидя и на ходу. Прятался в нем. Орфео был моложе, лет пятидесяти. Глаза, светлые, как синее стекло, светились на темном лице. Кожа гладко обтягивала рельефные широкие кости. Волосы, черные как вороново крыло среди седины, он связывал в хвостик обрывком тряпки, на шею наматывал длинный шерстяной шарф и холил маленькую остроконечную бородку. Я не прочь была бы носить его одежду. Может, постирав, но носила бы охотно. Орфео выглядел принцем, выброшенным на берег после кораблекрушения в бархатном камзоле и кожаных брюках — лет двадцать назад — и с тех пор их не снимавшим. Я не могла насмотреться на этих двоих, чья жизнь состояла в том, чтобы провожать по лугам большие косматые отары, загонять их на ночь за стены осиротевшего замка, успокаивать их, как не желающих засыпать детей. Там, под звездами, они разводили костер — для тепла и — судя по повисшему в воздухе запаху — чтобы варить или тушить себе ужин, когда их месячный взнос Миранде оказывался исчерпан. Впрочем, к тому времени, когда мы проходили мимо, они всегда кончали с ужином и пили красное вино из двухлитровой бутыли, то и дело передавая ее друг другу. Они словно ждали нас, или так нам казалось, и мы дерзали подходить все ближе, пока само собой не оказалось, что мы все вместе сидим у костра.
Поначалу они по очереди передавали нам бутылку, и мы пили из горлышка — Фернандо охотнее, чем я. Но однажды вечером, вскоре после начала наших посиделок, Лука вытащил из мешка мутную рюмочку, выщербленную на краю, и, не сполоснув, кроме как в том же вине, вручил мне лично. Когда я допила, он забрал у меня рюмку, выплеснул остатки через плечо, сказав: «Для ангелов», и бережно спрятал ее в мешок до следующего раза. Их убежище среди умбрийских пастбищ было гостеприимным, и в синих сумерках, от которых таяло мое сердце, мы часто засиживались у костра до звезд. И всегда ели хлеб.
От позавчерашнего, если не старше, каравая, висевшего в полиэтиленовом мешке на вбитом между камней гвозде, Орфео, прижимая хлеб к груди, отпиливал толстые ломти. Он жарил хлеб на обрывке сетки от ограды, пристроив ее над огнем и золой. Переворачивал пальцами, выдавливал на подгоревшие ломтики струйку отличного зеленого масла из меха и делил на всех, тщательно, как гранильщик, склонившийся над алмазом. Мы сидели, кто-нибудь занимался костром, кто-то прибирался, Лука время от времени отходил проведать своих подопечных и отечески шлепнуть непослушных. Потом шагал обратно через луг, заворачивался в плащ, усаживался и, глядя в огонь, читал наизусть Пабло Неруду или Джованни Пасколи. Фернандо, едва дождавшись последней строки, подхватывал эстафету и начинал Вергилия. «Энеиду», строфу за строфой. После него, а порой и во время чтения, Орфео брал мандолину, пробегал по расстроенным струнам, будто гитарист фламенко в неком расгеадо, склонял ухо к деревянному корпусу и извлекал гипнотические звуки. А когда те двое замолкали, Орфео начинал петь — грустный любовник, плетущий кружево из слов и коротких нежных пауз между словами. Иногда струны вздрагивали у него под пальцами, издавая звон голубых подвесок венецианского стекла на ветру.
В такие вечера мне, понятно, хотелось накормить их, но я знала, что принести к костру ужин было бы ошибкой. Нарушением прав Миранды, а главное, их прав на свой собственный пир, на то, чтобы утолять голод на свой манер. Мы не раз видели — проходя по дороге на Монтефьясконе, — как они опасливо возились на маленьком огороде, на ощупь срывая несколько помидоров или толстую желтую тыкву и забрасывая их в мешок. Нечто среднее между сборщиками урожая и браконьерами. Ручаюсь, что за время нашего знакомства не раз один стоял на страже, пока другой сворачивал шею курице и проворно запихивал обмякшую тушку в мешок и смахивал с него прилипшие пушинки. Как бы они стали объяснять, откуда взялась запекающаяся в костре курица, если бы мы притащили вдобавок собственное угощение? Не всякий мечтает о том, чтобы его избавили от старых привычек. Нет, не каждый. Я научилась этому от Барлоццо.
Все же я позволяла себе приносить хлеб. Дважды в неделю пекла для них пышный хрустящий хлеб, заворачивала в кухонное полотенце и без лишних слов совала им в полиэтиленовый мешок. Мы не обсуждали моего скромного приношения — в том не было нужды.
При всем своем, густом как сливки, красноречии, Лука и Орфео почти не говорили о себе. Откуда они? Их ли это овцы, и есть ли у них где-то дом? Всегда ли они были пастухами? Они и нас не расспрашивали. Ни о прошлом, ни как нас сюда занесло. Только раз, глядя в огонь, чтобы не столкнуться с ними взглядом, я рискнула спросить:
— Siete sposati? Вы женаты?
Вопрос был задан во множественном числе, но ответил мне только Орфео. На свой манер. Поднял вверх бутылку:
— Видишь это вино, Чу? Оно простое и грубое, и я выпью его до последней капли. А будь у меня вино подороже, я выпил бы меньше. Мой отец говаривал: «Хорошее вино довольно понюхать». Так и с женщинами. Да, с вином так же, как с женщинами. По мне, лучше один танец с красоткой, чем целая жизнь с кем-то попроще. А теперь у меня есть все это. — Он обвел руками луга.