Данэя
Шрифт:
А Дан не опьянялся успехами, не становился благодушней. Наоборот — зорко выискивал каждую мелочь, старался не оставить целым ничего.
Вот так! Ты пожертвовал славой (да, славой!) одного из величайших ученых для сохранения хоть крупицы того, что считал поистине внутренним шагом вперед — но, даже надежды на это тебе не оставили.
Этот бывший ученик сейчас уничтожил тебя — как ученого. Повторил открытие — нет, более того: превзошел. Если бы он оставался твоим учеником, сейчас его слава была бы и твоей, и ты бы гордился им — собственным учеником, превзошедшим тебя. Нет, бывший ученик — заклятый враг:
Ощущение полной безнадежности охватило его. Победы его идей не будет — никогда! Все пропало, все! Страх сковал его целиком, и когда, подняв глаза, он снова встретился взглядом с Миланом, почувствовал, что тело перестало подчиняться ему.
… Уже после того, как все вышли из Зала, непонятное чувство заставило Милана вернуться обратно.
Он увидел Йорга, сидевшего одного среди совершенно опустевшего Зала. Тот выглядел странно — как и в момент, когда Милан перед концом доклада встретился с ним взглядом: именно неосознанное воспоминание об этом и заставило Милана вернуться. Оттого же он не смог не подойти.
Йорг был не в состоянии ни двигаться, ни говорить: лишь в глазах читались ненависть и боль. Потом он перевел их на что-то, находившееся сзади Милана: Милан обернулся — там стоял Дан.
Он снова повернул голову к Йоргу, одновременно нажав на браслете вызов экстренной медицинской помощи. Но она больше не требовалась: Йорг сидел с отвалившейся челюстью — глаза его неподвижно смотрели куда-то, где уже никого не было.
— Это я убил его!
Они шли пешком от Зала конгрессов — хотя знали, что их ждут: им надо было придти в себя.
— ?
— Я — убил его!
— Почему — ты?
— Мы повторили его открытие — отняли его славу!
— О чем ты?
— Я убил его своим докладом. Не знаю, насколько идентичны были наши открытия, но слишком многое, самое главное, он — повидимому, лишь один — знал давно.
— Ты что-то узнал?
— Я понял это когда-то. Все же, мы были с ним очень близки — и иногда понимали друг друга без слов.
— Ты любил его тогда?
— Конечно. Он мне казался самым замечательным из ученых, живущих на Земле. Я считал, что он — выше всех: по уму, таланту, душевной силе; что необходимо подражать ему. Во всем. Стать таким, как он: бесстрастным, сильным, безжалостным. А тебя — как тогда я ненавидел!
— Самый активный контрпропагандист.
— О, и не только это! А то, что я пытался сделать Лейли: довести ее до выкидыша. Как я мог? А ведь — мог. По крайней мере — заставил себя это сделать. А Лейли запрещала мне вспоминать. Удивительный она человек!
— Это так.
— Да вы все: она, ты, Мама. Рита уже вскоре почувствовала это. Через нее — что-то и я. Вы перевернули нас обоих: мы сделались совершенно другими.
— Нет! — Дан покачал головой. — Нет, я думаю: мы просто помогли вам стать тем, кем вы были на самом деле. Только вы этого сами не понимали.
— Мы вначале ничего не понимали.
— Не удивительно.
— Нет, конечно! Ведь почти все не знали ничего.
— Кроме Лала.
— Даже он не мог знать некоторые вещи — страшные. Да!
— Ты о чем?
Но Милан вдруг замолчал — надолго.
— Он — умер, — произнес он, наконец. Дан смотрел на него, не задавая вопросов. — Отец, прости: есть вещи, которые он сказал, повидимому, только мне одному. И я дал обещание никому не говорить. Даже теперь, когда он умер, я не знаю, имею ли право сказать обо всем. Но — тебе скажу: нет сил одному нести эту тайну. — Он снова замолчал. — Да, пожалуй — я обязан сказать это именно тебе. Слушай!
Йорг был страшной фигурой — гораздо страшней, чем кто-либо мог себе это представить: дальше его никто не ушел во взглядах на использование «неполноценных»! В эпоху кризиса это было для всех — одной из вынужденных мер, необходимых для преодоления его. Для него — нет: новое социальное расслоение он считал шагом вперед в развитии человечества. Настолько ценным и важным само по себе, что кризис, породивший его, являлся благодатным явлением. Он один! И никто больше! По крайней мере — так откровенно перед самим собой.
Как он ненавидел тебя! Нет, не когда ты после возвращения на Землю стал пропагандировать социальное учение Лала. Гораздо раньше: когда открытием гиперструктур ты положил конец кризису. Он испугался — что сложившееся использование «неполноценных» не успело бесповоротно укорениться на Земле: произошедший в сознании человечества сдвиг еще не стал необратимым. Он понимал гораздо больше и видел дальше других. Он был самым умным из врагов Лала. И самым безжалостным.
Только моя попытка уничтожить еще не рожденного ребенка Лейли — именно эта готовность убить — сумела вызвать его минутную откровенность. А я, неизменно восхищавшийся им до того момента — даже когда критиковал его — почувствовал ужас: от него веяло холодом. Мертвечиной.
— Вот он был каким!
— Таким. — Милан совсем ушел в молчание.
… «Таким», «Мертвечина». Внутренне омертвевший, безжалостный, спокойно жестокий. Убийца ребенка Евы. Истинный апостол начавшегося при кризисе перерождения.
Мир без детей, мир без любви. Мир считанных одиноких гениев с ледяными душами. Строго необходимое им количество умственно выродившихся потомственных «неполноценных». И море сверхсовершенных роботов. Гении — тоже роботы: бесчувственны.
Лал, Учитель! Даже ты не предполагал, что есть на Земле человек, для которого все происходящее на нашей планете не ошибка, непонятая, — заблуждение. Возможно, он был один — всего один: вообще один. Другие считали произошедшее расслоение оправданным — он не требовал оправданий: все это было для него несомненно, и потому свято. Он никогда бы не сдался — его можно было только заставить. Самый убежденный, самый последовательный враг. Истинный Антилал.
Теперь он — мертв. Но умерло ли то темное, что нашло в нем крайнее, завершенное воплощение? Не гнездится ли то темное где-то в глубинах подсознания; не скрывается ли там, чтобы когда-нибудь, прячась за объективные причины, снова появиться на поверхности и неузнаваемо исказить облик человечества?
— Имел ли я право молчать, скрывать от всех — что он собой представлял? — вдруг спросил Милан. — Я был честен по отношению к нему — а по отношению к другим?
— Не мучайся: мы, все равно, победили — он умер оттого, что уже не видел для себя никакого выхода. Но пока он был жив, воспользоваться его откровенностью было недостойно. Я сделал бы так же. Ты поступил правильно, сын.