Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Что касается Буддийской пагоды, то это было одно из любимых мест прогулок Хармса с 1920-х годов. Храм, построенный в 1913 году Г.Д. Барановским под присмотром ученого комитета, в который входили В.В. Радлов, С.Ф. Ольденбург, Ф.И. Щербатский, Н.К. Рерих и др. После закрытия храма (в том же 1935 году) при нем еще несколько лет оставался какой-то служка (“лама”); Хармс с ним познакомился, и служка дарил ему время от временами “контрабандный” чай (которым Хармс поил особо дорогих гостей).
Вернемся, однако, к фисгармонии. Вскоре Житков переехал в Москву. А в июне 1936 года, ненадолго вернувшись в Ленинград, он навещает редакцию “Чижа” и там встречает Хармса. “Он сообщил мне: вы один меня поймете – я купил фисгармонию Шидмейера… Она старого выпуска, он купил ее за 500 р.” [339] . В конце сентября Хармс пишет Житкову:
339
Из
…Каждый день, садясь за фисгармонию, вспоминаю Вас. Особенно, когда играю II фугетту Генделя, которая Вам тоже нравилась… Эта фугетта в моем репертуаре – коронный номер. В продолжение месяца я играл ее по два раза в день, но зато теперь играю ее свободно. Марина не очень благосклонна к моим занятиям, а так как она почти не выходит из дома, то я занимаюсь не более одного часа в день, что чрезмерно мало. Кроме фугетты играю Палестриновскую “Stabat mater” в хоральном переложении, менуэт Джона Bloy’а (XVII в.), “О поле, поле” из Руслана, хорал es-dur Иоганновских страстей и теперь разучиваю арию c-moll из партиты Баха. Это одна из лучших вещей Баха и очень простая. Посылаю Вам верхний голос для скрипки, ибо, разучивая ее только одним пальцем, я получал огромное удовольствие. У меня часто бывает Друскин. Но большая рояльная техника мешает ему хорошо играть на фисгармонии.
Марина Малич позирует за фисгармонией, 1938–1939 гг.
Между тем уже в сентябре Хармс, как явствует из того же письма, снова испытывает сильнейшие денежные затруднения. “Сентябрь прожил исключительно на продажу, да и то с таким расчетом, что два дня с едой, а один голодаем”. Деньги за пьесу ушли, а за Буша еще не были получены. Однако даже год спустя, когда ему и его жене уже буквально грозила голодная смерть, Хармсу не пришло в голову продать фисгармонию.
Отъезд Житкова (почти одновременно с переселением Введенского в Харьков) был тягостен для Хармса: город пустел, друзей и знакомых было все меньше. Несмотря на разницу в возрасте, опыте и жизненном складе, 50-летний “морской волк” и 30-летний “чудак” привязались друг к другу. В том же письме к Арнольд, где шла речь о покупке Хармсом фисгармонии, Борис Степанович пишет:
Хармс испугался, что у него пузо растет (он худ все же), стал заниматься джиу-джитцу – не помогает, представьте себе! Но он живей всех, он такой же, как был, его этой пылью времени не запорошило, не “сел на задние ноги”, и я был ему рад, так же, как и он мне [340] .
340
Из письма Житкова В.И. Арнольд от 27 декабря 1932 года, цит. по: Хармсиздат представляет… С. 18.
У Житкова Хармс консультируется по гонорарно-издательским вопросам, связанным с изданием “Плиха и Плюха”. Получив ответ, он отзывается таким письмом (5 октября 1936):
Дорогой Борис Степанович,
большое спасибо за Ваш ответ. У меня было такое ощущение, что все люди, переехавшие в Москву, меняются и забывают своих ленинградских знакомых. Мне казалось, что москвичам ленинградцы представляются какими-то идеалистами, с которыми и говорить-то не о чем. Оставалась только вера в Вашу неизменность. За девять лет, что я знаю Вас, изменились все. Вы же как были, таким точно и остались, несмотря на то, что как никто из моих знакомых изменили свою внешнюю жизнь. И вдруг мне показалось, что Вы стали москвичом и не ответите на мое письмо. Это было бы столь же невероятно, как если бы я написал письмо Николаю Макаровичу, а он прислал бы мне ответ. Поэтому, получив сегодня Ваше письмо, я испытал огромную радость, что-то вроде того, что “Ура! Правда восторжествует”.
Когда кто-нибудь переезжает в Москву, я, ленинградский патриот, воспринимаю это как личное оскорбление. Но Ваш переезд в Москву, дорогой Борис Степанович, мне бесконечно печален. Среди моих знакомых в Ленинграде не осталось ни одного настоящего мужчины и живого человека. Один зевнет, если заговорить с ним о музыке, другой не сумеет развинтить даже электрического чайника, третий, проснувшись, не закурит папиросы, пока чего-нибудь не поест, а четвертый подведет и окрутит вас так, что потом только диву даешься. Лучше всех, пожалуй, Николай Андреевич [341] . Очень-очень недостает мне Вас, дорогой Борис Степанович.
341
Николай Андреевич Тимофеев (1906–1978) – композитор, с которым Хармс на некоторое время сблизился в середине 1930-х годов; познакомил их Житков.
Одни уезжали из города, другие уходили из жизни. Уже не было Вагинова; 15 мая 1935 года умер Малевич. Незадолго до этого Хармс был у него в гостях с Заболоцким и Харджиевым. По свидетельству Харджиева,
хорошая встреча была испорчена Заболоцким, который с оскорбительным благоразумием вздумал поучать Малевича, советуя ему приложить свое мастерство к общественно полезным сюжетам. Очевидно, Николай Алексеевич уже подумывал о собственной перестройке. Вскоре Хармс, коварно улыбаясь, мне сказал, что Заболоцкий собирается воспеть “челюскинцев” [342] .
342
Харджиев Н.И. О Хармсе. С. 51.
Совет Заболоцкого неправильно было бы воспринимать в отрыве от исторического контекста. Нельзя сказать, что супрематисты никогда не искали контактов с революционной современностью и советским социумом. В первые послереволюционные годы они принимали участие в организации празднеств и шествий, а позднее – в создании агитфарфора. А уж теперь, когда Малевич вернулся к фигуративной живописи, причем к живописи, оперирующей большими, монументальными формами, – еще более естественным было бы обращение к востребованным обществом и государством темам и сюжетам (тем из них, разумеется, которые не вызывают у самого художника внутреннего неприятия). Это позволило бы популяризовать, пропагандировать новый художественный язык, попытаться вытеснить безликие формы эпигонского соцреализма. Видимо, логика Заболоцкого была именно такова.
Несмотря на неудачу (не литературную, а социальную) с “Торжеством земледелия” и пережитый в 1933–1934 годах идейный кризис, такая позиция по-прежнему не воспринималась поэтом как проявление конформизма. И не только им. Вот характерное рассуждение Липавского (из “Разговоров”):
Говорят о плохих эпохах и хороших, но, я знаю, единственное отличие хорошей – отношение к видимому небу. От него и зависит искусство. Остальное не важно. Нам, например, кажется, писать по заказу плохо. Но прежде великие художники писали по заказу, им это не мешало… [343]
343
Липавский Л. Разговоры. С. 383.
Заболоцкий мог бы подписаться под этими словами. Сам склад его поэтики (очень отличной в этом смысле от поэтики Хармса и Введенского) позволял рассматривать “тему” как нечто отдельное от непосредственной лирической ткани. Стихи Заболоцкого всегда – “о чем-то”. Но если можно было писать стихи о цирке или “Красной Баварии”, можно писать и о челюскинцах, тем более что сама по себе эта тема вполне укладывалась в философию Заболоцкого. Мы знаем, что результатом его обращения к этой теме стал “Север” – мастерское, блестящее стихотворение, полное скрытого трагизма. Правда, на “Севере” Заболоцкий не остановился, поиск точек соприкосновения с социумом заводил его все дальше, порой сказываясь и на его отношениях с “видимым небом” (и все равно не спас от общей для большинства его друзей участи). Дело, видимо, в том, что тоталитарное общество ХХ века принципиально отличалось от простодушных монархий былых времен, и в этом обществе художнику любого типа “писать по заказу”, оставаясь самим собой на уровне миросозерцания и стиля, удавалось крайне редко. Но в 1935 году это было далеко не очевидно. И, возможно, Малевич в самом деле пошел бы по пути, предложенному одним из его гостей, если бы не смерть.
Стихотворение Д. Хармса “На смерть Казимира Малевича”. Автограф, 1935 г.
Похороны художника М. Малич вспоминает так:
Собралось много народу. Гроб был очень странный, сделанный специально по рисунку, который дал Даня и, кажется, Введенский.
На панихиде, в комнате Даня встал в голове и прочел над гробом свои стихи… [344]
Стихотворение “На смерть Казимира Малевича” резко отличается от создававшихся тогда “опытов в классических размерах”. Здесь Хармс прощается не только с художником, которого он считал одним из своих учителей, но и с авангардным периодом собственного творчества. Не случайно здесь впервые после очень долгого перерыва (и чуть ли не в последний раз во “взрослой” поэзии Хармса) появляется заумь:
344
Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. С. 68–69.