Даниил Хармс
Шрифт:
Ценность записей Липавского для уточнения мыслей, занятий и интересов Хармса в этот период чрезвычайно высока. Начинаются «Разговоры» с того, что каждый из участников подробно перечисляет то, что находится в сфере его интересов. Вот что перечислил Хармс:
«Д. X. сказал, что его интересует. Вот что его интересует: Писание стихов и узнавание из стихов разных вещей. Проза. Озарение, вдохновение, просветление, сверхсознание, все, что к этому имеет отношение; пути достижения этого; нахождение своей системы достижения. Различные знания, неизвестные науке. Нуль и ноль. Числа, особенно не связанные порядком последовательности. Знаки. Буквы. Шрифты и почерки. Все логически бессмысленное и нелепое. Все вызывающее смех, юмор. Глупость. Естественные мыслители. Приметы старинные и заново выдуманные кем бы то ни было. Чудо. Фокусы (без аппаратов). Человеческие, частные взаимоотношения. Хороший тон. Человеческие
Собственно говоря, в этом перечислении Хармс был предельно откровенен и точен. Мы видим, в частности, что творчество он понимал как двунаправленный процесс: писатель обогащает мир и одновременно ему самому открывается нечто новое в этом мире — отсюда и «узнавание разных вещей» из стихов. Почти все перечисленные вещи так или иначе отражаются в его творчестве; некоторые даже в названиях («Нуль и ноль», «Числа не связаны порядком…», «Сон»), а практически все мемуаристы рассказывают, как Хармс любил показывать фокусы с шариками и т. п. Более того — предельная искренность Хармса легко восстанавливается из его дневника и записных книжек: от интереса к логически бессмысленному и нелепому (ср. его запись: «Меня интересует только „чушь“, только то, что не имеет никакого практического смысла…») — до его любви к обрядам и каббале.
Находим мы в «Разговорах» и точно такой же (хотя и значительно меньший) список Хармса «чего я не выношу». Он также совершенно откровенен и пересекается с его записями и произведениями, хотя и не во всем: «Пенки, баранина, маргарин, лошади, дети, солдаты, газета, баня». И далее он объясняет свою нелюбовь к бане: «Баня — это то, в чем воплотилось все самое страшное русское. После бани человека следовало бы считать несколько дней нечистым. Ее надо стыдиться, а у нас это национальная гордость. Тут стыд не в том, что люди голые, — и на пляже голые, но там это хорошо, — тут дымность, и затхлость, и ноздреватость тел».
Баня была для Хармса символом «темного русского начала». Он, в высшей степени человек церемонный и интеллигентный, ощущал баню в одном ряду с теми явлениями русской жизни, которые инстинктивно наводили на него ужас: «бобыли, бородатые священники, возглас в панихиде, драка мужиков в распущенных рубахах, их истеричность, рынки, пахнущие уборной».
Эти рассуждения о бане практически совпали по времени с написанием стихотворения «Баня» (13 марта 1934 года):
Конечно, следует напомнить, что действительно — в славянских представлениях баня всегда была местом, где поселялась нечистая сила. Но на самом деле, в основе противопоставления пляжа бане у Хармса
Эту пародию написал А. Измайлов, в ней цитируются название цикла «Любовь этого лета» (несколько измененно) из первой книги стихов Кузмина «Сети», стихотворение из этого же цикла «Ах, уста, целованные столькими…», а также упоминается банщик-гомосексуалист Федор из кузминской повести «Крылья», в которой открыто и провокативно изображалась однополая любовь.
Особо следует сказать о нелюбви Хармса к детям. Это отдельная тема. К детям Хармс относился с глубоким отвращением, и многие мемуаристы отмечали этот парадокс: как же так — замечательный детский писатель, дети от него без ума, а он их ненавидит. Е. Шварц вспоминал: «Хармс терпеть не мог детей и гордился этим. Да это и шло ему. Определяло какую-то сторону его существа. Он, конечно, был последний в роде. Дальше потомство пошло бы совсем уж страшное. Вот отчего даже чужие дети пугали его. И как-то Николай Макарович, неистощимо внимательный наблюдатель, сообщил мне, посмеиваясь, что вчера Хармс и Заболоцкий чуть не поссорились. Хармс, будучи в гостях у Заболоцкого, сказал о Никите (маленьком сыне Заболоцкого. — А. К.) нечто оскорбительное, после чего Николай Алексеевич нахохлился и молчал весь вечер».
Благодаря «Разговорам» мы знаем точно, что именно произошло в тот вечер, когда друзья решили отправиться к Заболоцким. По дороге зашли в пивную, выпили по кружке пива, Олейников прочел свое стихотворение «Похвала изобретателям». Затем пришли к Заболоцким и сели за стол:
«Между тем ели пирог и Д. X. бесстыдно накладывал в него шпроты, уверяя, что этим он исправляет оплошность хозяев, забывших начинить пирог. Потом он стал рассуждать о воспитании детей, поучая Н. А.
Д. X. Надо ребенка с самого раннего возраста приучать к чистоте. И это совсем не так сложно. Поставьте, например, у печки железный лист с песком…
Младенец же спал в это время в кроватке и не знал, что о нем так говорят. Но Н. А. эти шутки были неприятны».
Не менее выразительно выглядят мемуары Сусанны Георгиевской, близкой знакомой Липавского, работавшей в конце 1930-х годов младшим редактором Детиздата. Ее знакомство с Хармсом произошло в 1938 году, он запомнился ей как человек «огромного роста, очень эксцентрично по тому времени одетый. На нем была кепка жокея, короткая куртка, галифе и краги. На пальце — огромное кольцо с печатью (в то время не только мужчины, но и женщины не носили колец, это было не принято)».
Липавский рассказывал ей, что, когда у них с Хармсом заходил разговор о маленьком сыне Введенского (судя по тому, что называется его возраст — три года, — дело происходило в 1940 году), Хармс его «иначе, чем гнидой не называл». И Липавский это отношение к детям считал совершенно естественным.
Это отношение к детям не было формой бравады, как считала Георгиевская и как полагали многие. Хармс действительно относился к детям и старикам (особенно к старухам) крайне негативно. Возможно, он инстинктивно ощущал их приближенность к смерти — как с одного, так и с другого конца. В связи с этим вспоминается мандельштамовское:
О, как мы любим лицемерить И забываем без труда То, что мы в детстве ближе к смерти, Чем в наши зрелые года.