Даниил Московский
Шрифт:
Копьё с хрустом входит в татарскую грудь, наконечник застревает в чешуйках панциря. Якушка дёргает древко, ужасаясь своей незащищённости, своему бессилию отразить встречный удар.
Но ответного удара нет. Схватка закончилась. Дружинники перебрасывают тела убитых татар обратно через стену — туда, откуда они пришли незваными гостями.
Возле Якушки останавливается воевода Илья Кловыня, говорит одобрительно:
— Похвалы достойно, мурзу копьём свалил! Вижу, добрый из тебя ратник получится! Если надумаешь ко мне в дружину проситься — приму.
— По мужицкому делу я больше
— Ну, дело твоё... А слова мои запомни...
...Снова проходит мимо Звенигорода татарская конница, но она теперь идёт не от Москвы к Можайску, а от Можайска к Москве. Большие тумены [18] покидают звенигородские волости — дочиста ограбленные, выпустошенные.
Но по-прежнему стоят под Звенигородом войлочные юрты татарского осадного войска, лучники пускают стрелы в город, спешенные воины Дюденя лезут на стены. А ночами по-прежнему мигают на пригородных полях бесчисленные костры татарского стана.
18
Тумен — отряд монголо-татарской конницы численностью примерно в 10 тысяч человек. Во главе тумена стоял «темник».
Снова и снова ходит по стенам, от бойницы к бойнице, князь Даниил Александрович, ободряет воинство своё:
— Большие татары ушли, скоро уйдут и остальные. Надейтесь, люди, на оружие своё да на Божье заступничество.
Но мало кто уже верил в обнадёживающие слова. Обессилели люди в осаде, упали духом перед татарской звериной настойчивостью. Татар уже положили под стенами без числа, а они всё лезут, лезут. Будет ли конец им, Господи? Невмоготу больше!
А утром — радостный колокольный звон, ликующие крики... Только догорающие костры остались на месте бывшего татарского стана. Ушли татары в темноте, как ночные разбойники-тати.
Выстоял град Звенигород!
Ещё два дня держал людей в осаде воевода Илья Кловыня — осторожничал. Посылал конные сторожевые разъезды вниз по Москве-реке. Но разъезды возвращались и рассказывали, что ушёл Дюдень невозвратным путём, что нет больше татар ни за Истрой, ни за Всходней, везде чисто.
Отправляясь обратно в Москву, князь Даниил Александрович собрал звенигородцев на соборной площади, в пояс поклонился людям (Якушка даже прослезился, увидев такое):
— Благодарствую, чада мои, что крепко стояли против супротивников, окаянных язычников, сыроядцев! Идите с миром по дворам своим!
— И тебе спасибо, княже, оборонил люди свои! — ответно гудела толпа.
Крупными хлопьями падал снег, будто торопился прикрыть зловещие следы войны. С карканьем проносились над головами стаи ворон, возвратившихся на городские кровли, на прежние обжитые места, и их возвращение убеждало даже самых недоверчивых, что беда позади. Только лёгкий запах гари да побуревшие от крови повязки у ратников ещё напоминали о страшных днях осады.
4
Память людская отходчива. Иначе как жить? Незабытое горе давит, сгибает до земли, превращает жизнь в тоскливую чёрную муку, если не избавиться от него.
Забудется и эта татарская рать, как забылись прошлые. Сотрётся из памяти, если рать не затронула самых близких людей. Но в такое не хотелось верить и не верилось. Предчувствие — дар немногих...
Якушка Балагур потом вспоминал, что не было у него после конца осады никаких дурных предчувствий. Не было, и всё тут! Даже наоборот: бежал Якушка к своему двору с лёгким сердцем, радовался наступившей тишине, лесной отрешённости от забот, лёгкому скольжению лыж.
Свистел, как мальчонка, спускаясь с холмов в дютьковскую долину. Кричал оглушительно, пугая лесное зверье:
— О-го-го-о!
Протяжным эхом отзывались холмы: «...го-го-о!»
Металась по еловым лапам перепуганная белка.
С шумом, роняя снежные комья, сорвалась лесная птица глухарь.
«О-го-го-о!»
Нерушимо стояли вокруг Дютькова леса. Ничто не предвещало беды.
Но снег в долине истыкан оспенными уколами копыт.
Но на месте Якушкиного двора — мёртвое пепелище, и закопчённая печь поднималась над ним, как надгробие на кладбище.
И не было больше ничего: ни людей, ни скотины, только воронье карканье да скользкие волчьи тени за кустами.
Потемнело небо, качнулись сосны, будто опрокидываясь навзничь...
Якушка выронил из рук копьё, побрёл, пошатываясь, к пепелищу. Бездумно, отрешённо разгребал давно остывшие угли. Черепки разбитых горшков... Прогоревший дверной засов... Скособочившаяся от жара медная ступка... Всё чёрное, чёрное...
Якушка нашарил под печкой щель тайника, вытащил сплавившийся комок серебра и бессильно лёг на золу: надежды больше не было. Если бы жена Евдокия с ребятишками ушла по своей воле, она не забыла бы в тайнике своё и Машуткино приданое. Значит, смерть или вечный татарский плен...
Рухнуло в одночасье всё, чем был жив Якушка.
Что делать? Начинать всё снова — с голой земли, с первого бревна, положенного на пустоши? Надрываться в работе, копить по крохам новое хозяйство? И ждать, когда снова всё расхватают хищные татарские руки?
Так случилось с Якушкой на отчей земле, в деревне за Окой. Так случилось и здесь, в звенигородских лесах. И в любом другом месте могло случиться, потому что не было безопасности в Русской земле, вдоль и поперёк исхоженной татарскими ратями.
Не оставалось у Якушки больше силы начинать всё сызнова. Будто оборвалось что-то, державшее мужика при земле. Одно оставалось Якушке — ненавидеть.
Тяжёлая, нерассуждающая, готовая перехлестнуть через край ненависть к ордынским насильникам переполняла Якушку. Ненависть, с которой нельзя жить, если не дать ей исхода — захлебнёшься...
В сумерках Якушка Балагур снова пришёл в Звенигород. Сидел, коченея, на крыльце воеводской избы, не поднимая глаз на людей, не отвечая на участливые слова. Он ждал, когда воевода Илья Кловыня выйдет в свой обычный вечерний досмотр городского караула. А когда дождался — рухнул на колени, прошептал отчаянно: