Даниил Московский
Шрифт:
Тогда ещё не были произнесены вслух слова, которые вскоре разрушили до основания всё строение мира, достигнутое на княжеском съезде в Дмитрове.
А слова эти — «переяславское наследство»!
ГЛАВА 7
ПЕРЕЯСЛАВСКОЕ НАСЛЕДСТВО
1
В одиннадцатый день мая, на Мокия-мокрого, когда багряный восход солнца предвещал грозовое и пожарное лето, в Москву приехал неожиданный гость.
Воротным сторожам,
— К господину вашему Даниилу Александровичу, по княжескому делу...
Десятник Гриня Ищенин выглянул в калиточку, прорезанную в воротах, и засомневался, стоит ли впускать приезжего человека в город раньше положенного часа. На первый взгляд приезжий был не из больших людей: закутался до самых глаз в простой суконный плащ, шапка у него была тоже простая, с небогатой беличьей опушкой, а спутники его выглядели и того беднее — бурые кафтаны, войлочные колпаки, на ногах — чёботы. Тут ещё подумать надобно, по чину ли московскому десятнику перед ними шапку ломать...
— Чего медлишь! Отворяй! — нетерпеливо и требовательно крикнул всадник, дёрнулся в седле. Под плащом у него коротко звякнуло железо доспеха. Кончик ножен, выглянувших на миг из-под полы, окован серебром, а на серебре — затейливый прорезной узор, а в прорезях — красный бархат. В богатых ножнах носит меч приезжий человек, прямо-таки в княжеских...
Десятник всмотрелся повнимательнее.
Конь под приезжим был рослый, видный, с широкой грудью — не простой копь, цены такому коню не было...
Но даже не богатое оружие и не воинский конь убедили Гриню Ищенина, а глаза незнакомца — пронзительные, гневно прищуренные. Так повелительно простые люди глядеть не приучены...
«Почему сразу не заметил? — ужаснулся Гриня. — Недосмотрел, недосмотрел... За такой недосмотр воевода Илья Кловыня не похвалит, нет, не похвалит...»
Исправляя оплошность, десятник собственноручно откинул засовы, уважительно поклонился приезжему человеку и пошёл, приволакивая раненную в рязанском походе ногу, впереди его коня — показывать дорогу.
На улицах Кремля было безлюдно. Москва ещё спала, и лишь над немногими дворами поднимались струйки дыма: самые наиревностнейшие хозяйки начали запаливать очаги.
Дремали караульные ратники у княжеского крыльца, оперевшись на древки копий.
Приезжие спешились, встали молчаливой кучкой.
Один из дружинников, выслушав тот же немногословный ответ незнакомца — «К Даниилу Александровичу, по княжескому делу!» — пошёл докладывать.
Ждать пришлось долгонько. В такой ранний час нелегко было добудиться дворецкого Ивана Романовича Клушу, а помимо него к князю неизвестных людей не допускали. Так раз и навсегда распорядился Даниил Александрович, и стража выполняла это неукоснительно.
Приезжие ожидали смирно, не выказывая нетерпения.
Гриня Ищенин, глядя на них — плохо одетых и невзрачных рядом с нарядными княжескими дружинниками, — снова засомневался, верно ли поступил, решившись нарушить покой такого важного боярина, как Иван Романович Клуша. За это могли и не похвалить...
Успокоился Гриня лишь тогда, когда с крыльца неожиданно сбежал дворецкий и обнял незнакомца в плаще, как ровню.
«Слава Богу, и на сей раз пронесло! — перекрестился Гриня. — Нужно не забыть свечку поставить у Спаса на Бору!»
Так суеверный десятник поступал, если сомнительное дело заканчивалось благополучно. Не первая это будет свечка, поставленная Гриней по зароку в церкви Спаса, и не десятая даже. Воротная служба опасна, поскользнуться на ней легче лёгкого, а в ответе за всё он один, десятник Гриня Ищенин...
Гриня потоптался ещё немного возле княжеского крыльца, перекинулся со знакомыми дружинниками пустяшными словами и зашагал прочь, успокоенный. Прохладный утренний ветерок отдавал дымом. Но это был не горький, тревожный дым пожара, а мирный хлебный дух, предвестник полевой страды: ещё не кончилась Никольская неделя, мужики на полях выжигали прошлогоднее жнивье, и лёгкое дымное марево постоянно висело над Москвой. И думы у Грини Ищенина были мирные, домашние. «От Сидорова дня первый посев льну, на Пахомия-бокогрея поздний посев овса, а там и Фалалей-огуречник недалеко [48] . Надобно работника взять на двор. Одной бабе не управиться, сам-то я больше в карауле...»
48
Сидоров день — 14 мая, Пахомий-бокогрей — 15 мая, Фалалей-огуречник — 20 мая.
Шёл Гриня по утренней Москве, выбросив из головы недавние заботы. Он, Гриня, свою службу исполнил, пусть теперь дворецкий Клуша беспокоится...
А дворецкий Иван Клуша в тот самый час стоял перед дверью в княжескую ложницу и мучился сомнениями.
О приезде боярина Антония, ближнего человека-князя Ивана Переяславского, следовало бы доложить немедля: только важное дело могло привести боярина в Москву. Но будить князя было боязно. Давно прошли те благословенные времена, когда к Даниилу Александровичу люди ходили запросто, без страха Божьего в душе. А тут ещё телохранитель княжеский Порфирий Грех будто нарочно подсказывает, что засиделся Даниил Александрович вчера допоздна, все грамоты с боярином Протасием читали. Комнатный холоп Тиша тоже неодобрительно качает головой: не дают, дескать, покоя батюшке Даниилу Александровичу...
Так и не решился боярин Клуша сам постучаться в двери.
Наконец холоп Тиша почувствовал по одному ему известным приметам пробуждение князя и неслышно проскользнул в ложницу. Почти тотчас раздался голос Даниила Александровича:
— Пусть войдёт.
Иван Клуша перекрестился, шагнул через высокий порог.
Князь полулежал на постели, откинувшись на подушки. Белая исподняя рубаха распахнулась, волосы упали на глаза, а сами глаза со сна припухшие, будто недовольные.
Но заговорил князь без раздражения — знал, что без крайней нужды тревожить его не осмелились бы:
— С чем пришёл, боярин?
— Антоний из Переяславля прибежал. Говорит, дело неотложное.
— Отведи в посольскую горницу, скоро буду, — сказал князь и, заметив, что дворецкий нерешительно топчется на месте, спросил резко: — Чего ещё?
— Кого из думных людей прикажешь позвать?
— Никого. Один говорить буду. Сотник Шемяка меня проводит.
Холоп Тиша поставил на скамью возле постели серебряный таз с ледяной родниковой водой, положил рядом рушник. Даниил Александрович скользнул взглядом по задиристым красным петухам, вышитым по краю рушника, улыбнулся: «Ксеньино рукоделье!»