Данте
Шрифт:
Наиболее пластичные, наиболее потрясающие части поэмы — как раз те, в которых Данте является человеком новым, не средневековым. Средневековая мудрость — аллегория, схоластика, богословские тонкости — заставляла его держаться в рамках отвлеченных представлений, в которых тесно было даже его гению. А там, где его творчество разрывало отвлеченную схему и зачерпывало в кипевшей ключом реальной жизни, где оно соприкасалось с новыми идеалами, родившимися в результате свежих социальных сдвигов, там, где оно начинало чувствовать беспредельную ширь мира, раскрывающегося к культуре, — там гений поэта творил чудеса.
Свое видение Данте строил из кусков реальной жизни. Ад — это потрясающая симфония красного и черного, пламени и тьмы, лирические пейзажи чистилища, утопающие в свете райские небеса — это все то, что он видел в другом виде и в других соединениях кругом себя. Ему нужно описать муку лихоимцев, которые брошены в кипящую смолу: немедленно
Это острое чувство действительности, которое снабжает палитру художника таким неисчерпаемым разнообразием красок — как различны, напр. два описания леса в I песне «Ада» и в XXVIII «Чистилища»: там мрачный и страшный, тут мягкий и полный тихой поэзии — это чувство действительности есть несомненная черта нового человека, который отрешился уже от пренебрежительного отношения к природе и ее красотам. Эта черта дополняется другой — интересом к человеку, к личности. У Данте впервые появляется такое множество фигур с резко очерченными индивидуальными особенностями. Беатриче, Брунетто, Латини, Гвидо ди Монтефельтро со своим Черным херувимом, Одиссей, граф Уголино, Сорделло, Казелла, Форезе Донати, Пиккарда, Куницца, Каччагвида и множество других, — все это образы, которые не изгладятся из памяти никогда. Из населения загробного мира Данте больше всего интересуется итальянцами, и итальянцы, особенно флорентинцы, изображаются им особенно охотно. Он их знает лично или понаслышке — ведь многие еще не умерли, когда неумолимый поэт изрек им приговор. Образы других легко и свободно родятся в его воображении. Паоло Малатеста, который безмолвно плачет, пока Франческа рассказывает свою грустную эпопею; Фарината, гордо стоящий, выпрямившись во весь рост, в своей раскаленной могиле; Брунетто, с лицом, высушенным адским жаром, и не имеющий права остановиться под угрозою страшной казни; Капаней, который презирает божество и кричит, торжествующий, не сломленный мукой: «Мертвый я остался тем же, чем был живой!» Бертран де Борн с собственной головой в высоко поднятой руке; Уголино с детьми; Сорделло на своем камне, гордый и недвижимый, «словно лев, когда он отдыхает»; Форезе, превратившийся в скелет от голода, — это такие образы, которые почти не имеют равных себе в литературе.
Интерес к действительности, к природе и человеку, это — тот элемент, который всего больше отделяет Данте от средних веков и делает его предтечею нового миропонимания. Но не он один. У Данте, несмотря на то, что он вместе с Каччагвидой оплакивает безвозвратно, ушедшую старину, — такие чувства, которые с трудом были бы поняты во времена Каччагвиды.
Прежде всего любовь. Поэт знает не только платоническую любовь «Новой жизни» и не только мистическую, которая движет солнце и другие светила. Он знает, что есть и иная. Он и сам испытал это и не скрывает от своих читателей. Это — та любовь, о которой говорит Франческа да Римини: «любовь, которая любимому велит» любить. И, конечно, Франческа и Паоло занимались не разговорами на мистические темы в тот день, когда, охваченные страстью, они упали в объятия друг другу, забыв о книге. Данте, посадивший их в ад во имя верховного морального принципа, относится к их участи с величайшим состраданием. Ему больно до слез, когда он слушает рассказ Франчески, он падает без чувств, когда она оканчивает его под безмолвные рыдания своего друга.
И не только любовь. Слава, «главная болезнь» Петрарки, в душе Данте уже не будит никаких аскетических мыслей. В аду он однажды утомился и присел отдохнуть на камень («Ад», XXIV).
Но вождь: «Покой приличен ли тебе? Кто в славе сил не обновит победной, Не вкусит плод, добытый им в борьбе! Кто прожил жизнь свою темно и бледно, Как в небе дым или как пена вод, — Тот для грядущего пройдет бесследно. Встань! Не постыдно ль, если верх возьмет Плоть над тобой и склонится пред нею Дух, победитель всех земных невзгод» [18] .18
Эпизод в «Чист.» II, где Одеризи искупает грех высокомерия и где есть слова: «Моя же слава только дым», ни в какой мере не ослабляет значения приведенных слов.
Правда, уступая живучим аскетическим настроениям, Данте признает, что стремление к славе и почестям мешает «истинной любви», т. е. совершенству в христианском духе, но такое стремление он не считает грехом. Честолюбивые люди с большими удобствами живут в раю, хотя и на планете низшего ранга, Меркурии.
Более того, Данте понимает и другие голоса души, которые он признает более греховными, но все же легко очищаемыми. Это зависть («Мало я запятнан зависти пороком») и особенно высокомерие. От последнего ему пришлось, мы знаем, очищаться.
И было у Данте еще свойство, которое средние века считали одним из самых тяжелых грехов: пытливый дух. В аду поэт встречает Одиссеяд, который казнится во рву злых советников. И Одиссей рассказывает ему историю своей гибели. Эпизод целиком составляет вымысел Данте. Гомера он никогда не читал. Фигура «хитроумного» царя Итаки ни одной чертой не похожа на образ «Ада». Вот что рассказывает дантов Улисс. Пребывание дома было нестерпимо для него, отравленного радостями скитаний («Ад», XXVI).
Ни юность сына с отчей нежной страстью, Ни скорбь отца, что слаб и одинок Дни коротал, ни с Пенелопой счастье, — Никто, никто во мне сдержать не мог Дух странствия и страстную тревогу В людях изведать доблесть и порок.Сандро Боттичелли. Гора чистилища
Двинулись, проплыли Средиземное море, прошли Геркулесовы столбы, безбрежный океан раскинулся перед путешественниками, и, чтобы ободрить их на дальнейшее, герой обратился к ним со словами:
Друзья! Тьму бедствий дружные усилья Сломили наши, — молвил я своей Дружине старой. — Что ж мы? Сложим крылья? Иль жалко нам остатка дряхлых дней? Лишиться ль чести нам — за бездной влажной Открыть иной мир, новый, без людей! Припомните же сердцем род свой важный! Иль в тину впасть скотского естества Без жажды знанья с доблестью отважной? [19]19
Там же. Буквально: «Вы рождены не для того, чтобы жить, как животные, а для того, чтобы стремиться к добродетели и к знанию».
Корабль понесся дальше. Люди увидели новые страны, но через пять месяцев погибли в бурю.
Двухвековая городская культура, смелые поездки итальянских купцов, десятки раз проходивших Геркулесовы столбы, преломившиеся в поэтическом гении, создали этот бессмертный пророческий образ. Вся история открытий — в этой маленькой речи Одиссея. Так будут говорить со своими спутниками Колумб, Васко да Гама, Магеллан. А стремление к «знанию и добродетели», двуединой сократовой формуле, — разве это не лозунг всего духовного развития нового времени?
Но и это не все. Даже когда Данте как будто твердо обеими ногами стоит на почве феодальных представлений, у него сказываются совершенно другие чувства. В этом отношении особенно характерно для него то, что он говорит о «жадности» (avarizia, ucpidigia).
Данте никогда не упускал случая заклеймить жадность: в «Пире», в «Монархии», в письмах, в стихотворениях. В «Комедии» она фигурирует постоянно. За жадность казнятся в аду, очищаются в чистилище, выслушивают упреки в раю. Потому что жадность — универсальный порок. Короли все заражены жадностью. Гуго Капет, родоначальник французских королей, укоряет за жадность все свое потомство: они днем молятся богородице и выхваляют ее бедность, а по ночам у них слышатся иные песни («Чист.», XX):