Дар Гумбольдта
Шрифт:
— До свидания, дорогой, — промурлыкала она. — Я ужасно соскучилась. Помнишь, что ты мне сказал однажды про британского льва, который держит лапу на земном шаре? Ты сказал, что держать руку на моем шаре лучше, чем обладать империей. Солнце никогда не заходит для Ренаты! Я буду ждать тебя в Мадриде.
— Похоже, тебе одиноко в Милане, — сказал я.
Вместо ответа она сказала, что мне пора снова вернуться к работе, — точно как Юлик!
— Только ради бога, не пиши про ту заумную ерунду, которой последнее время забивал мою бедную голову, — сказала она.
И в тот момент весь Атлантический океан разверзся между нами, или, может, спутник связи рассыпался сверкающими искрами высоко в небе. В общем, в трубке что-то захрустело, и разговор закончился.
Когда самолет оторвался от земли, я почувствовал прилив необыкновенной свободы и легкости — разогнавшись на кривых орлиных лапах, взмыв в воздух на огромных крыльях, «Боинг-747» поднимался все выше и выше во все более яркие слои атмосферы, а я сидел в кресле, удобно откинув
— Такую женщину, как ты, можно назвать тупой дешевкой только в том случае, если Бытие и Знание никогда не пересекаются. Но если Бытие — это форма Знания, то Бытие отдельного человека — это в какой-то степени личное достижение…
— Так значит, я не тупая дешевка, потому что я красивая. Вот здорово! Ты всегда так добр ко мне, Чарли.
— Потому что я действительно тебя люблю, детка.
Потом она немножко поплакала, потому что в сексуальном плане была далеко не так хороша, как ей хотелось. У нее были свои пунктики. Иногда она пускалась в неистовые самообличения, рыдая: «Это правда! Я притворщица! Больше всего мне нравится делать это под столом». Я просил ее не преувеличивать. Объяснял, что Эго, отделившись от Солнца, должно пережить боль освобождения (Штейнер). Современная сексуальная идеология никак не может противостоять этому. Программы не стесненной условностями естественной радости не смогут освободить нас от всеобщей тирании эгоизма. Плоть и кровь не могут жить по такому распорядку. Ну, и так далее.
Как бы то ни было, мы находились на высоте шести миль в огромном «Боинге-747», в ярко освещенной пещере, театре и кафе по совместительству, а внизу в бледном дневном свете бушевала Атлантика. По словам пилота, шторм основательно трепал корабли. Но с такой высоты складчатость вод казалась такой же незначительной, как складки неба, нащупанные языком. Стюардесса предложила виски и гавайские орешки. Мы пересекали долготы планеты, таинственной штуки, о которой я научился думать как о великой школе для мятущихся душ, о материальном средоточии духа. Твердо, как никогда, я верил, что душе с ее случайными проблесками Добра нелепо помышлять о серьезных достижениях за одну единственную жизнь. Теория бессмертия Платона — не метафора, как пытаются доказать некоторые ученые. Он имел в виду именно бессмертие. Единичная жизнь только и способна, что довести Добро до полного отчаяния. Лишь глупец станет отождествлять Добро и торжество смерти. Или, как сказала бы Рената, эта чудная девочка: «Лучше этого не ведать, чем разок всего отведать».
Одним словом, себе я позволил думать то, что думалось, а мыслям течь, куда течется. Но я чувствовал, что мы с самолетом движемся в правильном направлении. Мадрид — разумный выбор. В Испании я попытаюсь разобраться в себе. Мы с Ренатой будем радоваться спокойному месяцу. Я сказал себе — вспомнив плотницкий уровень с плавающим в запаянной ампуле пузырьком воздуха, — что, возможно, и наши бессмысленные пузырьки могут все же сойтись в центре. Тогда все разрешится, разрешится само собой, наилучшим для для души и разума способом. Говоря о Правде и Добре, люди чувствуют себя мошенниками потому, что у них пузырьки клонятся вбок, потому что они верят, будто следуют научной мысли, а ни капельки ее не понимают. Но я больше не видел смысла играть с огнем и носиться с уцелевшими революционными идеями. Если подсчитать, мне осталось лет десять, чтобы компенсировать потраченные впустую годы этой жизни. Времени не хватит даже на угрызения совести и раскаяние. Я чувствовал, что Гумбольдт там, за гранью смерти, нуждается в моей помощи. Живые и мертвые продолжают составлять единое целое. Эта планета остается театром военных действий. Здесь прошла никчемная жизнь Гумбольдта, и моя никчемная жизнь, и только от меня зависит, сумею ли я сделать что-то такое, что в последний момент крутанет колесо в нужную сторону, и моральное прозрение перенесется отсюда, где его можно получить, в следующее воплощение, где оно позарез требуется. Конечно, у меня были и другие умершие. Не только Гумбольдт. У меня были серьезные сомнения в здравости собственного рассудка. Но почему тонкая восприимчивость должна попадать
«Боинг-747», выпуклый впереди, как кит, раскрылся, из него высыпали пассажиры, а среди них энергичный Чарли Ситрин. В этом году количество туристов, я прочитал об этом в буклете авиакомпании, превысило численность населения Испании на десять миллионов человек. К тому же, какой американец поверит, что его прибытие в Старый Свет — ординарное событие? Хорошие манеры под этими небесами значат гораздо больше, чем в Чикаго. Так и должно быть. Необыкновенное место! Я ничего не мог поделать с этим ощущением. Да еще в «Рице» меня ждала Рената, тоже окруженная этой необыкновенной атмосферой. Тем временем несколько техасских старичков, летевшие тем же рейсом, устало брели по длинному коридору, как амбулаторные больные по госпиталю. Я молнией пронесся мимо них. Первым подбежал к окну паспортного контроля, первым — к получению багажа. Но мой саквояж оказался самым последним. Старички уже ушли, и я успел заподозрить, что мой саквояж с шикарным гардеробом — галстуки от «Гермеса», короткие куртки в стиле «старый ловелас» и прочее — потерялся, когда вдруг увидел его, одиноко покачивающимся на длиннющем конвейере. Он приближался ко мне медленно, как женщина, бесцельно бредущая по булыжной мостовой.
В такси по дороге в гостиницу я снова похвалил себя и подумал, что хорошо приезжать ночью, когда дороги пустые. Никаких проволочек; такси неслось с огромной скоростью, я вмиг доберусь до комнаты Ренаты, скину одежду и брошусь с ней на кровать. Не от похоти, а от желания. Меня переполняла безграничная потребность утешать и утешаться. Даже не скажу, насколько я согласен с Мейстером Экхартом [403] в том, что душе дарована вечная молодость. Он говорит, что душа никогда не стареет, что она всегда пребывает в одной поре. Но все остальное в нас, к сожалению, не столь незыблемо. Поэтому не имеет смысла игнорировать это несоответствие, отрицать старение и вечно начинать жизнь с начала. Но в тот момент мне все-таки хотелось, чтобы мы с Ренатой начали новую жизнь, рассыпаясь в клятвах, я — что буду нежнее, а она — что будет преданней и человечней. Конечно же, это бессмысленно. Но не нужно забывать, что я был полным идиотом до сорока лет и полуидиотом после. Я навсегда останусь в какой-то мере идиотом. И все же я чувствовал, у меня еще осталась надежда, и мчался на такси к Ренате. Я приближался к пределам смерти и ожидал, что именно здесь, в Испании, в этой спальне, произойдет то, — наконец-то! — что должно произойти с человеком.
403
Мейстер Экхарт Иоганн (1260-1327) — немецкий философ-мистик, доминиканский монах, объявленный еретиком. Считается предтечей экзистенциализма.
Вальяжные лакеи в круглом холле «Рица» забрали у меня саквояж и портфель, я прошел через вращающуюся дверь, высматривая Ренату. Конечно же, она не станет ждать меня в этих роскошных креслах. Царственной особе ни к чему в три часа ночи сидеть в вестибюле вместе с дежурной сменой. Нет, она, должно быть, лежит не смыкая глаз, красивая, влажная и, затаив дыхание, ждет своего исключительного, своего единственного и неповторимого Ситрина. Вокруг полно других подходящих мужчин, более симпатичных, более молодых и энергичных, но я, Чарли, только один, и я верил, что Рената это понимает.
Из уважения к себе она сказала мне по телефону, что отказывается поселиться в одном номере со мной.
— Это ничего не значит в Нью-Йорке, но в Мадриде с разными фамилиями в паспортах я буду выглядеть шлюхой. Я знаю, это будет стоить в два раза дороже, но так нужно.
Я попросил портье соединить меня с миссис Кофриц.
— У нас нет миссис Кофриц, — последовал ответ.
— А миссис Ситрин? — спросил я.
Миссис Ситрин тоже не оказалось. Какое ужасное разочарование. Я пересек круглый ковер и подошел к консьержу. Он вручил мне телеграмму из Милана. «Немного задерживаюсь. Дело с Биферно продвигается. Позвоню завтра. Обожаю».
Меня проводили в комнату, но я не мог восхищаться ее прелестями: подчеркнуто испанской роскошью резной мебели и плотных портьер, турецкими коврами и французскими креслами, мраморной ванной и электрическими лампами под старомодными абажурами в стиле шикарного старинного спального вагона. В занавешенном алькове стояла прикрытая муаром кровать. Когда я, раздевшись догола, забрался под одеяло и опустил голову на подушку, у меня заныло сердце. От Такстера я не получил ни слова, хотя он должен был уже прибыть в Париж. Мне обязательно нужно было связаться с ним. Такстер обещал сообщить в Нью-Йорк Стюарту, что я принял его приглашение погостить месяц в Мадриде. Этот момент был для меня чрезвычайно важным. У меня осталось всего четыре тысячи долларов и ни малейшей возможности оплатить два номера в «Рице». Доллар падал, у песеты оказался нереально высокий курс, и я не верил, что с Биферно может хоть что-то получиться.