Дарвин и Гексли
Шрифт:
Месяцы слагались в годы, и тихий домик священника стал уже терять четкость очертаний. И заслонили его не пальмовые рощи, а груды совсем не библейских костей. Постепенно Дарвин научился умерять свой пыл по отношению к Тридцати девяти догматам. Он уходил в плавание, цитируя священное писание, а возвращался, мягко оспаривая его в беседах с набожным капитаном Фицроем. Неприметные сдвиги в его представлениях о видах таинственным образом сопровождались неприметными сдвигами в представлениях о христианстве. Размышлять об эволюции — значило задумываться о сотворении мира и его неизменности. Задумываться об этике, религии, о библии, природе и боге. И о том, что подумают положительные, серьезные ученые, а также его отец и дядя Джозайя о нем самом.
И странная штука: выяснялось, что это его замечательное времяпрепровождение — настоящая и ценная работа. Генсло на все лады расхваливал его письма и коллекции. Седжвик и того пуще: побывал у его отца и предсказал Чарлзу будущность незаурядного учёного. Прочитав письмо, в котором сообщалась эта новость, Чарлз, по собственным его словам, «пустился еще усерднее лазить по горам
Однажды на Сант-Ягу, спасаясь от безжалостного солнца, Чарлз укрылся в тени уступа и предавался раздумью о геологическом строении острова, выразительном и таком понятном, и тут его трепетом восторга пронзила мысль, что можно ведь и написать о геологии тех мест, где он побывал. Вот и готовая книга! А потом Фицрой упросил его почитать вслух из своего «Дневника» и объявил, что это стоит напечатать. Вот и вторая книга! Уединенный домик священника отодвигался все дальше в будущее.
Однако пятилетнее плавание редко слагается из одних вдохновенных порывов и открытий. В такой безмерности времени и пространства не обходится без однообразия, бездеятельности, одиночества и даже лишений. «В Америке повсюду такой размах, — писал Чарлз Фоксу, — одни и те же образования простираются от пяти до шестисот миль без малейших изменений — для эдакой геологии надобны семимильные сапоги». Ему случалось по десяти часов кряду не слезать с седла; случалось, когда провиант бывал на исходе, курить самодельные сигары, как какому-нибудь гаучо, чтобы не так сосало под ложечкой. Все реже приходили письма — разве что от близкой родни. А друзья по колледжу тем временам находили себе место в жизни. Фокс вот женился. «Я совсем состарюсь к тому времени, как приеду, — писал Чарлз, — куда уж будет такому старцу подыскивать себе женушку».
Уже и паруса прохудились до дыр, и размочалился такелаж, и Чарлза с друзьями все сильней одолевали мечты о доме. Разлука с Англией была подобна смерти, медлительной и долгой. «Я ненавижу каждую волну в океане, — писал он Фоксу, — ненавижу люто; а впрочем, вам, видевшим лишь прибрежные зеленые воды, этого не понять вовек». Жизнь моряка — нелепый парадокс. Моряк уходит в море, чтобы потом, возле уютного камина, рассказывать невероятные истории, а когда эти невероятные истории с ним разыгрываются, он только и говорит об уютном камине.
Путь, пройденный «Биглем».
Возвратившись в 1836 году в Англию, Дарвин убедился, что пророчество Седжвика уже сбывается. О нем были наслышаны и относились к нему, серьезно разные обремененные делами, занятые люди. Конечно, объявив, что его коллекциям нет цены, они поначалу были слишком уж обременены делами и заняты, чтобы внимательно ознакомиться с этими коллекциями, но прошло немного времени, и он уже работал над костями ископаемых и заспиртованными насекомыми совместно с некоторыми из виднейших ученых Англии. Он был принят в Королевские общества, геологическое и зоологическое, и вскоре сделался членом совета первого и секретарем второго. Через много лет, вспоминая о годах, проведенных в Кембридже, он писал: «Помню, один из моих друзей, тоже завзятый охотник, Тернер, увидел, как я занимаюсь своими жуками, и сказал, что в один прекрасный день меня примут в члены Королевского общества, — и какой же несуразицей показалась мне такая мысль». Внезапно поняв, в каком он долгу перед капитаном «Бигля», Дарвин написал Фицрою, что их путешествие определило всю его судьбу.
Доктор Дарвин ни единым словом не помянул блекнущий домик священника. То ли по собственной доброй воле, то ли по воле обстоятельств он изменил своим прежним намерениям, объясняя это тревогой о здоровье сына. В Южной Америке Чарлз перенес затяжное и жестокое заболевание, диагноз которого доктор Дарвин, как ни изучал симптомы и последствия, не мог поставить. Тем не менее он объявил, что по состоянию здоровья Чарлзу не следует поступать на постоянную службу. Постепенно Чарлзу становилось все хуже, так что, в сущности, целых сорок лет его терзали «слабость, быстрая утомляемость, головные боли, бессонница, обморочные ощущения и дурнота». Со временем малейший отход от привычного распорядка жизни стал грозить несчастьем. Получасовой разговор с незнакомым человеком мог повлечь за собой бессонную ночь. Один час в церкви мог вызвать головокружение и тошноту. Большую часть жизни он проводил на диване, восстанавливая силы после коротких промежутков, когда он работал или двигался. В минуты утомления ему даже книжку удержать в руках становилось не под силу. И хуже всего, что внешне он выглядел крепышом. «Все твердят, что у меня чудесный, цветущий вид, — с обидой писал он Гукеру в 1849 году, — почти все думают, что я притворяюсь, — правда, Вы к таким не принадлежали никогда».
Доктор Дуглас Хаббл убежден, что он притворялся или, во всяком случае, что это недомогание объяснялось причинами психического характера, было вызвано особенностями окружающей обстановки и, по милой иронии, главным образом как раз самим эскулапом-родителем, озадаченным болезнью сына. Холодное, угрюмое тиранство доктора Роберта Дарвина привело к тому, что у него в гнезде выросли «хмурые, неудовлетворенные
Доктор Хаббл допускает, что до некоторой степени болезнь Дарвина могла объясняться и наследственным предрасположением. Автор другого тонкого диагноза, доктор Уолтер С. Альварес, особо подчеркивает именно этот фактор, находя у Дарвина астению, или «физиологическую неполноценность». Нервное напряжение подчас проявляется в виде нарушений внутреннего характера и, если верить доктору Альваресу, может быть следствием неустойчивости нервной системы, близкой к психическому заболеванию. Обыкновенно это наблюдается в семьях, где есть случаи сумасшествия или других серьезных психических расстройств. У Чарлза дед по отцовской линии, Эразм, «сильно заикался и имел другие странности». Его дядя, тоже Эразм, кончил жизнь самоубийством; отец заикался и страдал повышенной возбудимостью; брат — подчаc с юмором — жаловался на умственное переутомление, слабость и провалы памяти. Со стороны матери две тетки отличались чудачествами, а дядя, Томас Веджвуд, страдал приступами депрессии, «почти неотличимыми от безумия».
Вскоре по приезде в Англию Чарлз навестил своего кумира. Чарлзу Ляйеллу было тогда лет сорок. Состоятельный сельский дворянин, ставший ученым, красивый, осанистый, он любопытным образом сочетал в себе шотландскую расчетливость с щедрой увлеченностью и бескорыстной преданностью науке, хрестоматийную рассеянность и отрешенность ученого с приветливостью и открытым, общительным нравом. Он удивил Чарлза своим неподдельным интересом не только к его странствиям, но и к его взглядам. Зашла речь о коралловых островах. Ляйелл уже дал им объяснение: он считал, что это кратеры потухших вулканов. Беда только, что во многих случаях не удавалось обнаружить никаких свидетельств вулканической деятельности, и, кроме того, коралловые отложения уходили на такую глубину, где живые кораллы существовать не могут. Чарлз несмело изложил собственные соображения. Да, разумеется, при жизни кораллы находились на мелководье, но по мере того, как отложения росли вверх, дно океана очень медленно опускалось.
Ляйелл был весь внимание. Он задавал осторожные вопросы. Доказательства Чарлза были убедительны, как и сама его теория. Неожиданно Ляйелл вскочил со стула и, восторженно пофыркивая, принялся расхаживать по комнате. Какая чудесная простота! Совершенно правильное объяснение, куда убедительней его кратеров! И к тому же — возможность истолковать природу возвышений и впадин по всему Тихому океану. И снова Чарлз простодушно удивился. Он и не подозревал, что сделал такое важное открытие. И еще он заметил, что Ляйелл относится к биологической эволюции гораздо терпимей, чем можно было предположить по его «Началам геологии». Герои науки редко выдерживали в глазах Чарлза испытание личным знакомством. Великий ботаник Роберт Броун [44] , с которым он познакомился как раз перед отплытием «Бигля», до смешного боялся сказать лишнее слово о своих открытиях. Гумбольдт — Чарлз встретился с ним на званом завтраке после, возвращения в Англию — был совсем не по-геройски оживлен и болтлив. А вот Ляйелл — тот успешно выстоял на своем пьедестале много лет, хоть и ему не раз грозила опасность потерять равновесие и рухнуть вниз. Чарлз надолго сохранил благодарную память о том, сколько дали ему «Начала геологии». Он находил все больше причин ценить практическую умудренность Ляйелла и потом, когда дарвинизм начал превращаться в целое государство в мире науки, с обширными и независимыми деловыми связями, любовно величал его своим «министром финансов». Однако Чарлз с его наметанным глазом наблюдателя никогда не был большим поклонником шотландских и общежитейских добродетелей. «Ляйелл слишком ценил положение человека в свете, и это представлялось мне самым уязвимым его местом. Он имел привычку как вопрос, первостепенной важности обсуждать с леди Ляйелл, стоит ли принять то или иное приглашение». Возможно, Чарльзу казалось отчасти нелепым, что Ляйелл, строго ограничив себя всего тремя приглашениями в неделю, заранее, «словно великую награду, предвкушал, что в преклонном возрасте позволит себе чаще выезжать по вечерам».
44
Броун Роберт (1773–1858) — выдающийся английский ботаник, систематик и морфолог. Первый описал ядро растительной клетки (1831). Ему принадлежит открытие броуновского движения частиц, взвешенных в жидкости или газе.