Дарвин и Гексли
Шрифт:
За эти годы умственный кругозор Дарвина отнюдь не замкнулся в створках раковины усоногого рачка. Рачки, как легко заметить из всего сказанного, явились отчасти подготовкой к изучению гораздо более важной темы, отчасти же, возможно, способом от нее уйти. Темой этой была, конечно же, эволюция.
Никого не удивило бы, если б теорию эволюции изложил Гексли. Почти всех, кто знаком с фактами, несколько удивляет, что это сделал Дарвин, а иные умники, начиная с Сэмюэла Батлера [55] и кончая Жаком Барзеном [56] , стараются доказать, что лучше было бы ему этого не делать. У Гексли талантов хватило бы на две жизни. Он мыслил, рисовал, говорил, писал, вдохновлял, возглавлял, вел переговоры и воевал на тысяче фронтов против сил земных и небесных — и все
55
Батлер Сэмюэл (1835–1902) — английский писатель, сын священника. По окончании университета принял духовный сан, но в дальнейшем отказался от карьеры священника. Религиозные сомнения привели его к разрыву с семьей. Занимался музыкой, живописью, переводил Гомера, писал по естественнонаучным и теологическим вопросам. Скептическое отношение Батлера к буржуазной морали проявилось в его сатире «Едгин» (анаграмма слова «Нигде»; «Erehwon» (1872) и в ее продолжении — «Возвращение в Едгин», написанных в традициях Свифта. Известность его имя получило после смерти писателя, когда был опубликован его роман «Путь всякой плоти».
56
Барзен Жак (род. в 1907 г.) — американский литератор и университетский деятель, француз по происхождению. Автор сочинений «Французская раса» (1932), «Раса. Исследование современного предрассудка» (1937) и др.
Как мог такой человек избежать самой заурядной неудачи и тем более достичь грандиозного успеха? Каким чудом он мог сделать такое первостепенной важности открытие, как принцип естественного отбора, и довести до завершения долгий труд об эволюции живой природы? Пожалуй, отчасти хотя бы, ему удалось дать объяснение эволюции по той милой сердцу англичанина причине, что искать объяснение эволюции было у Дарвинов семейной, традицией. Во всяком случае, — идея в нем созревала точно так, как складываются традиции: медленно, почти неотвратимо. Секрет свершенного им чуда в том, что оно, в конце концов, все-таки свершилось. Он верил фактам. Он видел проблему и чувствовал, что, если есть терпение и жажда истины, эту проблему можно решить.
В 1837 году он начал первую тетрадь записей по изменчивости видов. С той минуты он стал жить идеей — приличный, положительный человек стал жить вопиюще неприличной, ужасающей коварной идеей. А кончилось это тем, что тихий юноша из хорошей семьи, который жертвовал деньги на благотворительность, превратился в полуфанатика, полукрестоносца; что застенчивый, неуверенный в себе молодой человек обрел тайный источник твердости и сознание своей нравственной миссии; что открытая прямая натура, не утратив своего благодушия, обрела некую таинственность.
«Помню, — говорит Гексли, — как во время первой своей беседы с мистером Дарвином я со всею категоричностью молодых лет и неглубоких познаний высказал свою уверенность в том, что природные группы отделены друг от друга четкими разграничительными линиями и что промежуточных форм не существует. Откуда мне было знать в то время, что он уже многие годы размышляет над проблемой видов, и долго потом меня преследовала и дразнила непонятная усмешка, сопровождавшая мягкий его ответ, что у него несколько иной взгляд на вещи».
Сначала Дарвин никого не посвящал в свою тайну, хотя
«Я почти убежден… что виды (это похоже на признание в убийстве) не остаются неизменными. Упаси меня бог от Ламарковых бредней о „тенденции к прогрессивным изменениям“, о „приспособлениях, постепенно порожденных волеизъявлением животных“, и тому подобного!.. Я, кажется, нашел (какова самонадеянность!) простой способ, каким виды тончайшим образом приспосабливаются к тем или иным условиям жизни. Сейчас вы издадите стон и подумаете: „На что же я тратил время, кому писал“. Пять лет тому назад и я на Вашем месте подумал бы так же».
Гукер отмел в сторону такие соображения, как соблюдение приличий, и попытался оценить эволюцию по достоинству. Начав с враждебности, он становился понемногу все податливей и, всегда настроенный критически, неизменно приходил Дарвину на помощь то с ценными сведениями, то с конструктивными предложениями. Для Дарвина он, по-видимому, оказался тем единственным человеком, споры с которым рождали удовлетворение и ясность, а не бестолковое замешательство в разгар дебатов и бессонные раздумья по их окончании.
Подобно многим милым и обаятельным, но больным людям, Дарвин как будто без особых усилий умел привлечь к себе на помощь друзей. Старинному приятелю по колледжу Фоксу он поручил наблюдать за полосатостью в окраске лошадей. Гексли сообщал все, что требовалось, об эмбриологии рыб, Аза Грей — об альпийских растениях Северной Америки, Гукер — о новозеландской флоре и многом другом. В более поздние годы дети помогали Дарвину иллюстрировать его книги, Гукер и Ляйелл выступали как его ходатаи перед лицом научного мира, Гексли же сделался его «полномочным представителем» и защитником от враждебных когорт епископов и архидиаконов. Дарвин добросовестно старался давать так же много, как получал. Старался он и не требовать многого; но его увлеченность захватывала его самого и заражала его друзей. «Как я надеюсь, что на Борнео Вы полазаете по горам, — писал он Гукеру, своекорыстно помышляя о своей теории распределения альпийской растительности, — как много любопытного это даст!»
Несомненно, стольких одаренных и блистательных людей влекла к такому отшельнику в первую очередь не его личность, а идея, верней — совокупность идей, которым предстояло совершить переворот во всех областях биологической науки. С дарвиновским учением нельзя было не считаться. Больше того, даже потом, когда вышло в свет «Происхождение видов», это учение продолжал творить Дарвин. В том и кроется сильнейшее доказательство его величия: он сам — не Уоллес, не Гексли или еще кто-нибудь, а он — был средоточием дарвинизма. Несмотря на болезни, на все недостатки, в нем была та широта взглядов, здравость суждений, сосредоточенность ума, которая удержала за ним первенство в огромной области его исследований. Он предвидел конечные выводы своей теории, хоть никогда не делал их поспешно.
«Если мы позволим себе дать полную волю воображению, — писал он в своей первой тетради за 1837–38 годы, — может вдруг оказаться, что животные — наши братья по боли, болезням, смерти, страданиям и бедствиям, наши рабы в самой тяжелой работе, спутники в развлечениях — разделяют с нами происхождение от общего предка — и все мы слеплены из той же глины».
Может быть, Дарвин думал как раз столько, сколько надо великому мыслителю. Он часто повторял, что «нельзя стать хорошим наблюдателем, не будучи деятельным теоретиком», однако сам редко отходил далеко от фактов, сознавая, что если факты без идеи жалки и бесплодны, то идеи без фактов произвольны и недостоверны — своего рода безумство, зачастую вызванное причинами нравственного порядка. Он был занят скорее самой проблемой, чем ее решением, и потому мог спокойно пребывать среди фактов, покуда они сами волей-неволей не откроют ему свой смысл. «Терпение и труд» — этой мудрости он следовал так преданно, что подчас чувствовал себя обязанным приносить извинения за свою терпеливость.
Невольно чувствуешь соблазн усматривать в этих его свойствах лишнее свидетельство влияния отца — в его терпеливой настойчивости, в страстном желании снискать себе уважение и любовь, в неприязни к домыслам и тяге вновь и вновь обращаться за подтверждением к фактам, в ощущении непрочности, рожденном частыми и сокрушительными взрывами родительского гнева. Как знать, возможно, Дарвин оттого не обладал молниеносной сообразительностью и четкостью, присущей Гексли, что лишен был его уверенности в себе. У властных отцов сыновья обыкновенно поздней приходят к зрелости.