Дарвин и Гексли
Шрифт:
Все это свидетельствует о том, что Дарвин едва ли рассчитывал увидеть, как примет его теорию мир. Оно и понятно: проблема была так необъятна, тесно переплеталась со столь многими областями науки, требовала исследования таких тонкостей и сложностей, что самый энергичный, работоспособный здоровяк мог бы отчаяться исчерпать ее за одну жизнь. «В самых дерзновенных моих мечтах, — писал Дарвин приблизительно в 1845 году, — мне видится только возможность показать, что у вопроса о неизменности видов есть две стороны, о большем я и не помышляю». И все-таки, даже если ему нельзя было сказать «да», он хотел сказать свое «нет» как можно более внушительно. А оставался еще безмерный, нравственно неотложный долг перед усоногими рачками. Гукер и собственная совесть внушили ему, что никто не вправе браться за проблему видов, не изучив и не описав предварительно множество частных
За годы от 1851-го до 1854-го он опубликовал в виде четырех монографий свою работу об усоногих рачках. Теперь ничто не мешало ему посвятить все силы эволюции. В любую минуту его кто-нибудь мог опередить. Ляйелл, с сомнением относясь к любой теории эволюции, все же настойчиво убеждал его немедленно издать хотя бы краткий очерк. Гукер этого не советовал. Он считал, что Дарвину не подобает предварять самого себя малозначащей и необоснованной статьей, а следует как можно скорей написать и опубликовать солидный, капитальный труд. — После недолгих сомнений и вялой попытки начать с очерка Дарвин решительно засел за книгу, по замыслу раза в четыре превышающую объемом «Происхождение видов».
Бежали годы. Росли кипы материала, все длинней становилась книга. Конечно, он старался работать как можно быстрее. По существу, он, как это часто бывает с медлительными людьми, все время жил в затяжном приступе тщетной и судорожной поспешности. Так, когда из разговора с Джоном Леббоком выяснилось, что недели три работы потрачены впустую, он с болью писал Гукеру: «Во всей Англии не сыскать такого злосчастного, бестолкового, тупого осла, как я, — плакать хочется от досады на собственную слепоту и самонадеянность».
Было страшно, что его опередят, еще страшней — что его поднимут на смех: ведь его проблему своими сумбурными, при всей их оригинальности, домыслами успели дискредитировать Ламарк и «господин Рудимент» [59] . Нужно же было, чтобы нечто столь претенциозное досталось именно ему! Какой прискорбный парадокс! «Не раз я спрашивал себя, — писал он Ляйеллу, — не посвятил ли я жизнь пустому измышлению», а позже он очень удивился, обнаружив, что Гукер, кажется, крепче его самого уверовал в принцип естественного отбора. Никогда не случалось, чтобы, предлагая Гукеру или Ляйеллу свежую мысль, он не остерег их вначале: «Вам все это представится сущим вздором». Воображение его было сухим и строго прозаическим. Им владела идея экономности в теории. От прихотливых фантазий Форбса он физически заболевал. Сознавая, сколь уязвимы его собственные позиции, он был все же возмущен тем, как смело последователи Ляйелла позволяют себе рассуждать о пропавших континентах, и даже послал отцу современной геологии горячий протест, подкрепленный в дальнейшем письмами и огромным количеством фактов.
59
Роберт Чеймберс. (Прим. переводчика.)
«Положите этому конец — не то, если только есть в преисподней особое место, где карают геологов, боюсь, мой великий учитель, что Вы в него угодите. Помилуйте, Ваши ученики потихоньку да полегоньку оставят позади всех приверженцев пресловутой теории катастроф, вместе взятых. Погодите, вы еще станете великим вождем катастрофистов».
Кроме прочих страхов, Дарвина мучило опасение, как бы его не приняли слишком серьезно разные очень серьезные люди. До его родственников постепенно дошло, что он готовит к печати пространное и ученое богохульство. Грозным должен был казаться священный их ужас — единое чувство родни, такой многочисленной и тесно спаянной, такой любящей и достойной уважения, как Веждвуды и Дарвины. Каков же будет священный ужас целой нации! И чем более сильное впечатление произведет книга, тем более исступленным и священным будет ужас. Наверное, по крайней мере, подсознательно ему хотелось отодвинуть решение этой мучительной дилеммы, а возможно, избежать ее вообще. «Я готов думать, что Ляйелл прав, и более обширной работы мне никогда бы не одолеть, — писал он Уоллесу, когда закончил «Происхождение видов». — …Мне думается, что в научной деятельности я почти исчерпал себя». Конечно, потом, когда «Происхождение» было уже набрано и он убедился, как поразило и потрясло оно людей, подобных Гукеру и Ляйеллу, он отчасти забыл свои страхи и нетерпеливо ждал, какое впечатление оно произведет на мыслящего читателя. «Быть может, Вы сочтете меня излишне самоуверенным, — писал он Гукеру, — но я думаю, что моя книга найдет известное
Еще в 1855 году Дарвин обратил внимание на статью о видах Альфреда Рассела Уоллеса, напечатанную в «Анналах естественной истории». Идеи автора настораживающе близко совпадали с его собственными. «Мне мало приятна мысль о том, чтобы писать ради приоритета, — делился Дарвин с Ляйеллом, — но, разумеется, было бы досадно, если бы кто-то другой опубликовал мои идеи раньше меня». В мае 1857 года он получил от Уоллеса, который тогда находился на Целебесе, письмо с вопросами о разновидностях и выведении пород домашних животных. «Для меня несомненно, — ответил Дарвин, — что мы с Вами во многом думали одинаково и пришли к сходным в какой-то степени заключениям». Он отвечал дружелюбно, но с осторожностью, упомянув, что работает над вопросом о видах двадцать лет. В декабре того же года он получил от Уоллеса еще одно письмо с вопросами уже относительно географического распределения. «Соглашаясь с Вами в Ваших выводах… — ответил Дарвин, — я полагаю тем не менее, что ушел дальше Вашего, однако эта материя слишком пространна, чтоб стать частью моих предварительных выводов…» И вновь он упоминает о том, что проработал в этой области уже двадцать лет.
Следующее письмо Уоллеса, содержавшее знаменитую статью об эволюции и естественном отборе, произвело на Дарвина впечатление разорвавшейся бомбы. За одну-единственную неделю, больной, валяясь в малярийной лихорадке в джунглях полуострова Малакка, Уоллес шагнул от прежних своих позиций к самым последним выводам Дарвина. То, над чем Дарвин ломал голову, недоумевал, бился, работал как проклятый, с бесконечным трепетом, в бесчисленных муках, Уоллес исследовал и истолковал — с гораздо меньшим тщанием, но с точно тем же результатом — за какие-нибудь три года. Дарвин не мог не заметить, что знакомые идеи его молодой соперник излагает с несвойственными ему самому силой и четкостью.
Дарвин встретил удар с великодушием, но беспокойным, неуверенным великодушием — великодушием с оглядкой назад. «Не кажется ли Вам, что, прислав мне эту работу, он связал мне руки? — спрашивал он Ляйелла. — …Я скорей сожгу свою книгу, чем допущу, чтобы он или кто-либо иной подумал, будто я руководствуюсь недостойными побуждениями». Он начал было письмо к Уоллесу с отказом от всех и всяческих претензий, но не мог его дописать; он был не в силах окончательно сжечь свои корабли. «Если бы можно было теперь, не уронив себя, выступить в печати, — делился он своими соображениями с Ляйеллом, — я бы заявил, что принужден опубликовать сейчас очерк… потому, что получил от Уоллеса краткое изложение основных моих выводов». Конечно, он презирал себя. «Милый, добрый друг мой, простите меня, — писал он в заключение. — Это — дрянное письмо, и продиктовано оно дрянными чувствами».
В эту не видную простым глазом, малопонятную для непосвященных трагедию жестокой насмешкой ворвалась грубая действительность. В дверь многодетного дома Дарвина постучалась скарлатина и в короткий срок унесла маленькую дочку. «Я совсем убит и ни на что не способен», — писал Дарвин Гукеру. И немного спустя: «Мне совершенно все равно, я полностью отдаю себя в руки Вам и Ляйеллу».
Ляйелл и Гукер сделали то, что предполагал сделать Дарвин. Пока он еще не оправился от горя и болезни, в Королевском обществе был зачитан доклад, содержащий статью Уоллеса и краткий очерк, написанный им самим. Тяжело нависла в воздухе сосредоточенная викторианская настороженность. Ляйелл и Гукер были тут же, на местах, они подтвердили, что этот шаг предпринят с их одобрения.
«Слушали с огромным интересом, — писал Гукер, — но предмет был слишком нов и слишком опасен, и приверженцы старой школы не могли ринуться в бой невооруженными. После заседания вопрос обсуждали крайне взволнованно; позиция Ляйелла и, в малой степени, пожалуй, моя, как его приспешника в этой операции, немного сдерживала почтенных сочленов, иначе они лавиной обрушились бы на Ваши положения. За нами было еще то преимущество, что мы хорошо знали и авторов, и предмет их исследования».
Уоллес заявил, что считает их действия на заседании Королевского общества более чем великодушными по отношению к нему, и благородно примирился с ролью луны на небосклоне, где солнцем был Дарвин. А тот, ободренный письмом Уоллеса, в скором времени уже просил его понаблюдать, как располагаются полосы в окраске лошадей и ослов. Но все-таки опять не удержался и в третий раз помянул, что впервые изложил на бумаге свои идеи ровно двадцать лет назад.