Дарвин и Гексли
Шрифт:
Сходство в судьбах либерализма и теории естественного отбора знаменательно. Предмет Дарвина был столь же английским, как его метод. История обитающих на земле существ получалась до странного похожей на историю викторианского общества, взятую крупным планом. Бертран Рассел, да и другие отмечали, что теория Дарвина — это «распространение принципа „laissez faire“ [93] в экономике на животный и растительный мир». Кстати сказать, таким понятиям экономики, как полезность, давление народонаселения, предельная, рождаемость, таможенные барьеры, разделение труда, прогресс и регулирующая роль конкуренции, усовершенствования в технике, — всем им можно найти соответствие в «Происхождении видов». Но не только им, а также и некоторым из основ английского политического консерватизма. Выявляя значение времени и наследственности, подчеркивая стойкость рудиментарных структур, постепенность изменений и медлительность эволюции, Дарвин дополнял теории Бентама [94] и Адама Смита на основе воззрений Гукера и Берка [95] . Строению вселенной оказались свойственны многие достоинства английской конституции.
93
«Laissez faire, laissez passe» (франц.
94
Бентам Иеремия (1748–1832) — английский буржуазный философ права, этик. По его учению («утилитаризм») действия людей должны расцениваться по приносимой ими пользе.
95
Берк Эдмунд (1729–1797) — английский политический деятель и публицист, один из лидеров вигов. В книге «Размышления о Французской революции» отразил враждебное отношение к ней, характерное для господствующих классов Англии.
С научной точки зрения работа Дарвина наиболее придирчивым критикам всегда представлялась не такой замечательной, как работа Ньютона, — гораздо менее точной, полной и убедительной. Несмотря на всю приверженность Дарвина к фактам, его иногда считают не более как отвлеченным созерцателем. Он строит свои доказательства, опираясь на пробелы в геологической летописи, а убеждает всяческими «я твердо верю» и «сколько можно судить после длительного знакомства с предметом». Объясняет он нечетко и вообще слишком много объясняет. В его теории слишком много случайного и в то же время окончательного. Он как бы объясняет не только, какие у кошки когти, но и зачем они ей, а это «зачем» сводится к тому, что они просто-напросто подспорье в борьбе за существование. Даже выбор слов у него наводит на мысль о том, что естественные причины, борьба за существование и кошачьи когти есть сами по себе телеологические истины в последней инстанции.
Частично подобное возражение объясняется тем, что теория Дарвина просто не доставляет такого эстетического удовлетворения, как теория Ньютона, что она не так красива. Ей недостает изящной точности математического решения. Она — прозаическая действительность науки, а не поэтическая ее истина. Впрочем, биологические обобщения по большей части и являются прозаической действительностью — они не так определенны, не так всеобъемлющи, как обобщения физики и химии. Во всяком случае, естественному отбору по сей день не подобрали более изящной замены. Дарвин, как выяснилось, был лишь поверхностно нечеток, а по существу, поразительно прав. Палеонтологи за это время узнали несравненно больше о биологическом прошлом, чем было известно ему. Они обнаружили в горных породах радиоактивные хронометры и получили куда более правильное представление о геологическом времени. Они подсчитали продолжительность жизни и сравнительную численность вымерших родов и видов. Они вывели заключение относительно «скорости» эволюции, проследив, например, развитие такого крупного класса, как пресмыкающиеся, — от темных его истоков через «взрывы» адаптивной деятельности (иными словами, через периоды относительной устойчивости, сопровождаемые усиленной специализацией одних видов и устранением других, менее приспособленных) до быстрого упадка в борьбе с новыми соперниками. Некоторые из этих открытий Дарвин в общих чертах предвидел. В целом его ссылки на исследования будущего оправдались. Потомки обосновали его утверждения.
Больше того, «простенькие» его толкования не обесценились, в них лишь немного сместился центр тяжести и бесконечно усложнилась их подоплека. За изменчивостью разверзлись глубины менделизма [96] ; за естественным отбором протянулись бескрайние лабиринты видообразования и дифференцированного воспроизведения.
По мнению Джулиана Гексли, настойчивость, с какой Дарвин подчеркивал значение мелких изменений, оказалась совершенно основательной. Многие ученые, включая деда Джулиана Гексли, считали, что такого рода изменения, пусть они даже полезны, могут затеряться в общей массе и исчезнуть.
96
Менделизм — научное направление, получившее название по имени его основателя. Мендель Грегор Иоганн (1822–1884) — чешский ученый, открыл основные законы наследственности, составляющие фундамент современной генетики. Главный труд Менделя, увидевший свет в 1865 году, не был оценен современниками. Вторично законы Менделя были открыты в 1900 году сразу тремя учеными — Гуго де Фризом, Карлом Корренсом и Эриком Чермаком.
Представляя себе наследственность не в виде сочетания (ср. разноцветные шарики), а скорей в виде смешения (ср. окрашенные жидкости), Дарвин очень серьезно столкнулся с этой проблемой утери полезных изменений. Он пытался найти выход из положения, допустив, что приобретенные признаки в известной мере наследуются и изменение внешних условий заставляет полезные признаки, выявляться чаще. Более чем через полвека после смерти Дарвина эти затруднения разрешил Р. Э. Фишер [97] , когда, применяя принципы менделизма, выяснил, что мутантные гены могут неопределенное время храниться про запас, пока не окажутся полезными.
97
Фишер Рональд Эйлмер (1890–1963) — английский генетик. Речь идет о его известной работе «Генетическая теория естественного отбора» (1930). Следует отметить, по-видимому, неизвестное У. Ирвину обстоятельство. Замечательный советский генетик С. С. Четвериков за четыре года до Фишера дал генетическое обоснование теории естественного отбора в классическом труде «О некоторых моментах эволюционного процесса с точки зрения эволюционной генетики» (1926).
Исследование естественного отбора — это пример того, как верно может комар составить суждение о шкуре слона. Главная ошибка Дарвина состоит в мальтузианстве, которое делает
8
СМЯТЕНИЕ В УМАХ ОТЕЧЕСТВА
Небывалый шквал насмешек, издевок, ненависти, восторга, профессиональной зависти бушевал вокруг «Происхождения видов», а Дарвин был далеко, в сонной глуши Илкли, на лечебных водах. Он не откликнулся ни единым словом, да и не в его обычае было отвечать на удары. С течением лет кротость его стала легендарной. Светлоокий, сказочно пышнобородый мудрец, осененный покоем всеведения, исполненный непостижимой отрешенности, — это миф, подсказанный словоохотливому веку романтической кистью портретиста да затянувшимся молчанием газет. Даже после смерти Дарвина иные из его биографов, не считаясь с такими свидетельствами, как изданные письма, упорно воссоздавали его облик по преданиям и по содеянному. «У великого мыслителя, — пишет Дж. Т. Беттани, — заботливого главы семейства, отягощенного бременем новых дум и наблюдений и постоянным совершенствованием своего заветного труда, не было ни досуга для полемики, ни склонности к ней». К полемике, пожалуй, не было, зато почти ко всем иным видам противоборства — была.
Дарвин отличался и большой чувствительностью, и изрядным интересом к мнениям других. Похвала его окрыляла, хула повергала в сомнение и подавленность либо обрекала на муки негодования и бессонницы. Образность языка выдает силу его чувства. Так, когда один из ученых собратьев бросил его на растерзание богословам, он шутливо пожалел себя, изливаясь Гукеру: «Нет, сам он ни в коем случае не предаст меня сожжению, он только приготовит дрова и научит черных псов, как меня поймать».
Превыше всего Дарвин был человек увлеченный — спортсмен, человеколюб, собиратель редкостных и удивительных жуков. Одним из увлечений его были факты; страсть к фактам, побуждая к действию могучий ум и неугомонную настойчивость, переросла в страсть к истине. Об отрешенности Дарвина можно скорей говорить, имея в виду его профессию, а не его темперамент. Сэмюэл Батлер был в какой-то мере прав, характеризуя его. Гораздо более прямой и открытый по натуре, Дарвин тем не менее действительно походил на Гладстона, сочетая в себе довольно-таки изощренный эгоизм и относительную невзыскательность. Ни Дарвин, ни Гладстон, какими мы их знаем, не были хладнокровными наблюдателями, которые видят все со стороны и ничего не прощают. Сущность Дарвина больше определяется самозабвенной преданностью, а не отрешенностью, теплотой, а не холодным прозрением.
По правде говоря, он уже не один месяц думал о том, как будет принята его книга. Он видел перед собой пример Ляйелла. Подобно Ляйеллу, он избегал прямой полемики и в своих высказываниях был верен английскому искусству сдержанности и корректности. Однако его книга в отличие от книги Ляйелла была потрясением основ. У него были причины опасаться самого решительного противодействия. В целом его борьба имела гораздо более личный характер, проводилась и тщательней и искусней — любопытное сочетание хладнокровного обдумывания и невольных уловок. Он заранее решил, что его труду ничто не угрожает, если удастся привлечь на свою сторону трех судей: Ляйелла, Гукера и Гексли. Трудно было сделать более точный выбор. И не в том дело, что это, как часто утверждают, были три величайших авторитета, каждый в своей области, связанной с проблемой видов (любому из них не уступил бы в известности тот же Оуэн), а в том, что это были люди гуманные, честные и дальновидные — прирожденные вожди, способные, однажды поверив во что-то, обратить в свою веру и других. К ноябрю 1859 года Дарвин сумел убедить Гукера и заставил Ляйелла сделать большой шаг на его коротком пути к эволюции. Это были победы не только научного, но и личного порядка. Нельзя забывать, что Дарвин был человек большого обаяния, с удивительной способностью увлекать других собственными делами и идеями.
Оставался Гексли. Случай был, надо сказать, тонкий. Дарвин понимал, как умен, ловок и бесстрашен этот молодой человек. Такой может быть опасным врагом, но еще более опасным союзником.
Каково было в то время его отношение к вопросу о видах? Трудно объяснить, отчего не все даровитые ученые стали к середине XIX века приверженцами эволюции; трудней, чем сказать, отчего несколько ученых стали ее приверженцами. Конечно, никому не хочется признать, что ледник движется, пока он сам не может показать наглядно, как это происходит. Но почему Гексли, с его огромными познаниями, его быстрым прозорливым умом, дерзкой мыслью и презрением к традициям, — почему он не занялся этой великой проблемой? Самый блестящий из его трудов был нацелен прямо на нее. Он ведь тоже читал и Ламарка, и Чеймберса, и Ляйелла. На самом деле позиция его была характерна. Он отказался от своей веры в божественное сотворение мира, но эволюцию принять не мог. Обсуждая этот вопрос со Спенсером, он настаивал, что нет достаточных доказательств эволюции. Ни одна теория не может удовлетворительно объяснить все явления. А потому он до поры до времени укрылся в t"atige Skepsis [98] , по Гёте, и ждал, как будут разворачиваться события, но с таким чувством, что, может быть, в конце концов истина окажется все же в эволюции.
98
Деятельный скепсис (нем.).