Дарвин и Гексли
Шрифт:
Неудивительно, что Чарлзу хотелось видеть Уилли учтивым и хорошо воспитанным. «Добр ты бываешь почти всегда, — писал он, — тебе не хватает лишь того, что достается гораздо легче, — внешней видимости. Верь мне, существует один-единственный способ усвоить хорошие манеры: стараться делать приятное окружающим — твоим товарищам-студентам, слугам — словом, каждому. Пожалуйста, родной мой мальчик, вспоминай про это иногда, ведь ума и наблюдательности тебе не занимать». Уилли вырос самым очаровательным, но и самым эксцентричным из молодых Дарвинов. Много лет спустя он подтвердил, что отец сам был верен на деле всему, что проповедовал на словах.
«Кому хоть раз посчастливилось
Изо дня в день собственным примером Чарлз сообщал другим свой интерес к природе, свою веру в эксперимент, свою любовь к правде. Естественно, все молодые Дарвины увлекались биологией и рвались помогать отцу. Но оттого, что это были его дети, он по скромности зачастую сомневался, по силам ли им справиться с той или иной работой; когда же им все прекрасно удавалось, не мог прийти в себя от изумления и расхваливал их на все лады, а они над ним подтрунивали. Со временем из них вышли по-настоящему дельные помощники, и он во многом на них полагался.
Он никогда не мог уделить им особенно много времени. Понятно, они мешали ему в часы работы, но так умеренно, как редко бывает в доме, где есть дети. И не оттого, что очень уж перед ним робели. Один из них, четырех лет от роду, так ценил в отце товарища по играм, что как-то раз попытался выманить его из кабинета взяткой в шесть пенсов. Его дочь Генриетта писала уже после его смерти: «Помню, какое терпеливое у него было выражение лица, когда он мне однажды сказал:
— Если можно, не входи ко мне больше, а то меня сегодня уже очень много раз отрывали».
По части строгости в воспитании Чарлз не достиг тех высот, до каких поднимались его современники. По мнению родных, дети были «определенно избалованы». Правда, когда было необходимо, он умел вполне правдоподобно изобразить сурового викторианского папашу. В одном из писем к Уилли несколько раз встречается: «Надо, надо задать тебе основательную выволочку». А Ленни вспоминает некий «ужасно строгий» разговор по поводу испачканной курточки. Но такое случалось редко. Влияние Чарлза основывалось на его разительной способности вызывать интерес и сочувствие: дети больше хотели сделать приятное ему, чем себе.
Самое страшное для них было отвлечь его от работы, зайдя за липким пластырем — пластырь хранился в его кабинете. Во-первых, он огорчался, что кто-то из них порезался, но главное — не выносил вида крови. Несомненно, дети из сострадания перенимали отцовскую чувствительность, и она, таким образом, оберегала его от вторжений.
Ну а уж когда он болел, словно темная туча нависала над всем семейством. Дети играли нехотя, притихшие, подавленные. И даже когда он бывал здоров, они иногда как будто чуяли нечто затаенное, что гнездилось глубже всяких болезней. Совсем маленьким Ленни как-то подбежал к отцу, когда тот вышел прогуляться, «сказав два-три ласковых слова», он «отвернулся, словно не в силах больше произнести ни звука. И вдруг меня пронзила уверенность: ему не хочется больше жить». Разумеется, Чарлз старался показать, особенно в разговорах с детьми, что у него счастливая жизнь. Одна только Эмма знала, как он страдает. Во время очередного курса водолечения Чарлз писал своей сестре Сьюзен: «Доктор Галли великодушно разрешил
К болезням в семье относились с обостренным вниманием. «Какое-то сочувственное упоение слышалось в голосах Дарвинов, — вспоминает одна из внучек, — когда, обращаясь к кому-нибудь из нас, детей, они говорили, например:
— Так у тебя, бедная кисонька, очень болит горлышко?
Чарлз был такой милый, такой уютный, больной, Эмма — такая неутомимая, любящая нянька, что дети просто не могли устоять против соблазна поболеть. Конечно, положение вдвойне осложнялось их наследственностью. Все дети, кроме Уильяма, проявляли склонность к меланхолии, а Этти, Горас и позже Джордж страдали тем же недугом, что и их отец».
В 1851 году Дарвин потерял свою десятилетнюю дочь Энни. Характерно, что его горе находит себе выражение в образах, подсказанных все тем же даром наблюдательности. Он посвятил ей воспоминания, в которых подробно описывает ее черты и привычки:
«Даже когда она заиграется с двоюродными братьями и сестрами, расшалится, того и жди, напроказничает, одного моего взгляда — не укоризненного (таких ей от меня, слава богу, почти никогда не доставалось), а только не слишком ласкового — довольно было, чтобы она на несколько минут совершенно переменилась в лице».
Нередко во время смертельной болезни девочки ухаживать за ней приходилось ему, и он вспоминает, как неизменно она была бодра духом и благодарна. «Я дал ей воды, и она промолвила:
— Спасибо-преспасибо. — Кажется, это последние бесценные слова, какие были сказаны мне ее милыми устами».
Письмо Эммы, написанное на другой день после смерти дочери, — красноречивое свидетельство того, каковы были отношения супругов: «Я слишком хорошо поняла, что это значит, когда не получила вчера никаких известий… Из-за тоски по нашему утраченному сокровищу я стала нестерпимо бесчувственна к остальным детям, но это ничего, скоро все пройдет. И помни, пожалуйста, что первое мое сокровище — это ты».
Со всех сторон окружали дарвиновский молодняк нежно любящие взрослые. Была тихая Элизабет, незамужняя сестра Эммы, преданная, вечно забывающая о себе ради других. Была тетка Эммы, милейшая Джесси Сисмонди — умница и затейница, которая принимала в детях самое страстное, но требовательное участие, нетерпеливо дожидаясь, когда сможет соединиться на небесах со своим любимым добрым чудаком Сисмонди. А главное, был брат Чарлза, долговязый холостяк Эразм, который по деликатности старался преуменьшить свой рост, как преуменьшал из скромности свои таланты. Он отчаянно баловал всю ораву своих племянников и галантно и возвышенно «влюблялся» в каждую племянницу, как только она подрастала.
Отношения между братьями составляют одну из самых трогательных страниц в биографической литературе. Слегка удивленный всем на свете, а в сущности, не поражающийся ничему, Эразм принял величие брата с возгласами мягкого недоумения и с непоказной гордостью, которая была весьма лестна. Чарлз, со своей стороны, до конца жизни сохранил к Эразму долю того благоговения, с которым относится школьник к старшему брату. В своем «чудесном письме» о религии Эмма угадала, что приход к агностицизму Чарлзу облегчил агностицизм Эразма. Он очень жалел Эразма за то, что тот одинок, и нередко бурчал себе под нос с нежностью: «Бедняга ты, милый старый Филос». «Филос» было школьное прозвище Эразма.