Дары колдуна
Шрифт:
Полночь приближалась.
"Какая темень! – подумал Ермола Сокольников, глядя во двор и непрестанно поглаживая седую бороду. Он пытался различить стог, стоящий в двух шагах от сарая. И, как ни напрягал зрение, не мог увидеть. Если б сейчас на двор пожаловал какой-нибудь разбойник, то утащил бы все, что захотел, может, даже и корову увел. Запросто, ничего ж не видно. Хорошо, что в деревне нет воров. За это строго сельчане наказывают – сажают на ночь в яму до утра. У староверов не поворуешь.
Звезды еле мерцали, а луна, похоже, решила обойти стороной эти глухие места и не светила здесь от греха подальше. Лесная деревня
Ермола думал о чем-то. Три ночи подряд он не спал. Да и как можно – дочь болеет, все время стонет, просит о помощи. А подойдет Сокольников к печи, посмотрит в покрасневшие от мучений глаза Аграфенушки, и рыдать хочется. Мутные они, глаза эти. Понимает старик: не узнают они его. И непонятно, откуда напасть-то взялась, и что за хворь – тоже не разберешь. Знобит Аграфену. То жарко становится, что с печи слезть норовит. То в холод бросает, просит со слезами печь растопить, а она-то и не затухала. Вот вчера со стонами начала сползать, кричала, что сгорает, вся потом обливается. Чуть не упала, благо, Ермола уследил.
Так что куда там спать.
Да, болезнь какая-то, наверно, серьезная, думал Сокольников. Но в городах ее наверняка лечат. Только везти дочку туда уже поздно – помирает она, бредит, что вроде как лошади ее уносят, и просит отца попридержать коней… То верная примета, подтвердят знающие старики, близости кончины… Но если б и раньше спохватились докторам показать, все одно не успели – до ближайшего поселка, где больница, два дня пути, коли на хорошем жеребце да с короткими остановками на отдых. К тому ж ноябрь на дворе, все дожди, дожди, дожди… вот уж вторую неделю как льют. Сейчас только успокоилось немного, но к рассвету опять закапает, заноет природа, как ветхий занудный старикан. Начнет ветер бить ставней в окно, брызгать моросью, гудеть, отдаваясь уханьем в печи. Куда ехать – дороги поразмыло так, что лошадь со двора выехать не успеет, как по самое пузо увязнет.
– Ох, горюшко ты мое! – простонал Ермола. Аграфена вроде бы уснула, но это не утешало: она дышала неровно, с перерывами, будто ей с каждым часом все больше и больше не хватало воздуха.
– Тятя, попридержи! Не бей вожжами! Не бей! – дочь проснулась.
Следом зашевелилась и мать – она только-только задремала, сидя за столом, положив голову на руки. Она открыла припухшие глаза, поднялась с трудом, спина не разгибалась. Кости трещали в старческих ногах, как дрова в костре. А ведь ей в конце лета только перевалил шестой десяток, но крестьянский труд в глухой, отсталой, оторванной от мира деревне, строгие посты и жесткая древлеотечесткая дисциплина измотали женщину.
– Ермола, нешто проснулась? Ай ты горе!
Она подбежала к печи и вытерла пот с лица Аграфены, стараясь не заглядывать в безумные глаза, дабы не видеть боль и страх, которые так долго и безжалостно мучили родное дитя. Мучили в эту бездонную, холодную осень. Гнилой ноябрь умирал и разолгался, забирая с собой Аграфену. Мать с радостью поменялась с дочкой, преставилась вместо нее. Оно и правильно, пожила – и хорошо. Но Аграфена, единый богоданный ребенок, поздний притом, которого и не ждали уже, не надеялись… Ее-то за что? Ей и есть-то шестнадцать годков, можно сказать, дитя малое, несмышленое. За какие грехи уходить в царство Божье раньше времени?
Она не верила, что Аграфена умрет. Нет. Но, вопреки этому, прошептала на выдохе:
– Кажется, отходит.
– Неужто? Господи Исусе, помилуй нас грешных!
Мать заплакала. Встала перед иконами:
– Царю небесныи, Утешителю, Душе истинныи, иже везде сыи, и вся исполняя…
Ермола присоединился, осенил себя по-древлеотечески двуеперстием, глядя на образ заступника Божьего, имя которого носил – Ермолы Никомидийского. Мысленно попросил его сотворить чудо, исцелив Аграфену. Но святой старец смотрел на молящихся неизменно строгими очами, хотя родителей умирающей было за что пожалеть, окутать христианской заботой и духовной защитой. Но святой был таким, как его изобразили на старинной иконе много лет назад, еще до треклятого церковного раскола. Бесстрастный, холодный, и даже, казалось, немного сердитый.
– Надо что-то делать! – она пристально посмотрела на мужа.
– Я не пойду! – отрезал он, будто наперед зная, о чем та собирается просить. Похоже, она уже не первый раз обращалась к нему с чем-то, что выворачивало Ермолу наизнанку.
– Тебе необходимо пойти!
– Нет.
– Аграфена умирает…
– Софья, побойся Бога! Она умрет, да, но с чистой душенькой, с ангельской. А если я пойду к Сосипатру, можа телеса ее-то спасем, но душу-то загубим!
– Неправда!
– Ты будешь перечить?
– Нет, Ермолушка, нет. Ну сам пойми. Просто, просто, – она упала на колени, но теперь не перед иконами, а перед мужем, и принялась гладить его сухую ладонь, целовать. – Так нельзя. Ведь это же грех.
– Что? Ты мне поминаешь грехи, предлагая такое?!
– Прости. Но грешно это. Ведь когда есть человек, что может спасти, надо просить его. Мы же сами ее губим.
– Да кто поможет? Доктора – за сто верст отседова.
– Сосипатр.
– Нет. Я не пойду к богохульнику. Иной раз смотреть на него боюсь, чтоб не дай Бог беду не накликать, а ты – идти. Спаси Господь!
– Ермола… Ну ведь он знахарь, а не богохульник.
– Видал я этого знахаря! Божий он человек, хочешь сказать?! И при этом травами вонючими все обкуривает, идолам поклоняется и губину ест!
– Бог простит тебе! До судного дня молиться буду, чтобы Он оставил, ослабил и простил прегрешения. Пресвятую Богородицу буду молить, Николу Угодника и всех святых. Все хорошо будет. Ведь не лукавого соблазна ради, а ради дочери. Нашей дочери. Ангелочка моего милого.
Ермола не ответил. Он снова подошел к печи и посмотрел на Аграфену.
Милая девочка, только худая, как березка, но не статная, потому и женихи не ходят за ней. Да в Заолешкинском и не принято ходить, строго с этим у старообрядцев. Хотя дело молодое, грешат порой, бывает. Так ведь и сам Ермола за Софьей ой как неподобающе ходил, хоть старики и бранили его за богомерзкое поведение и грозились наказать сухоядением.
Но Аграфена все же красивая, сразу видно, в него пошла. Бойкая всегда была, шустрая. По полю любила бегать, цветы собирать, с Прохором-пасечником дружила. Он ее медом угощал, и разные истории рассказывал, как их деды и прадеды царем-антихристом сюда загнаны были, в эту глушь. Она заслушивалась. И хоть все время хохотушкой была, за что ее порой наказывали, все равно на молитве каждый день стояла усердно и родителей слушалась.