Даша Светлова
Шрифт:
Свет ударил мне в глаза. Сердце тронулось, как река в ледоход. Все худое забылось. Я лежала потная, слабая и блаженно улыбалась. Потом я тронула холодными пальцами свекровь и попросила:
— Свекровушка, дай глянуть на него.
Свекровь стояла рядом с постелью.
Она строго поджала губы, потом из глаз ее капнуло на сморщенные щеки несколько скудных слезинок. Она вытерла их корявой одеревенелой ладонью и сказала:
— Что
Свет снова померк. Из глаз моих хлынули слезы. Все было кончено раз и навсегда. Не будет ни поля, ни леса, ни песенки про кота-воркота. Все будет, как прежде.
Свекровь жалостно поглядела на меня и сказала тихо:
— Бог дал, бог и взял. Чего горевать!
Я прижалась щекой к ее шершавой грубой ладони, и слезы лились и лились у меня из глаз. Она погладила меня по голове, это была первая и последняя ее ласка. Потом она не раз попрекала меня этим мертвеньким. Но это было после. В ту минуту она жалела меня, и эта бабья жалость соединяла нас. У нас была одна и та же судьба. И я вырасту и состареюсь, и сморщусь, и снесу побои и вековой труд, и замертвею, как древесная кора, и буду язвить и бить невестку. Мы значили одно и то же. И мы тихонько плакали, держа друг друга за руки.
Через два дня эта же свекровь бранью согнала меня с постели. Надо было работать. Я была еще слаба. Ноги едва держали меня. Все же я поднялась и взялась за работу. И вот снова потянулись мутные, слепые дни. Все пошло по-старому. Только здоровье стало хуже. От обилия молока невыносимо болела грудь. Природа делала свое, ей не было дела до того, что мне некого теперь кормить. Я заболела грудницей и долго не могла оправиться. Силы как-то надломились. Тело мое опало. Я чахла и старела. Жизнь моя была решена.
Чего могла я ждать, живя в деревне?
Ничего.
У меня не могло быть никакого будущего — раб не имеет будущего. Единственной переменой, которая меня ожидала, было переселение на тихое деревенское кладбище возле церковной ограды. От него отделяла меня мерная череда лет унылого существования, в котором все заранее известно.
И вдруг все переменилось. Да как! Все это прямо фантастика какая-то, честное слово. А все Сашка, милый мой Сашка, — он ударил в мою жизнь, как гром среди ясного неба. Он ворвался в нее на всем скаку — беспечный, белозубый, буйный — и жизнь моя разом переменилась.
Но раньше Сашки была революция. Она тоже была громом, но он грянул где-то далеко, и в наш глухой угол он докатился позже. Я не услышала первых его раскатов. Я не подозревала, что это грянул гром и моей весны.
Между тем что-то уже случилось, что-то происходило, что-то бродило вокруг меня. Люди яростно спорили, сбивались в кучи. Поп произнес проповедь в церкви против «коммунии», кого-то обзывали «большаками», кто-то вооружался и кто-то прятал оружие. Потом возникло слово «кулак», и оказалось, что это и есть мой свекор. Он ходил злой и насупленный и клял «большаков». Потом пришли белые, и свекор повеселел, и двоих сельчан повесили на площади против церкви, и одного в реке утопили. Потом заговорили о красных. Свекор снова посмутнел и что-то зарывал в хлеву, и я знала что.
Все это существовало для меня в таких вот, как я пересказала, обрывках, но общего смысла и связной, ясной картины всего происходившего я не видела.
И вдруг на меня налетел Сашка.
С вечера в деревню нашу пришли красные. Сперва была стрельба, и мы забрались в подвалы. Потом появились обтрепанные люди с ружьями — это и были красные.
Поутру меня послали за водой. Я быстро добежала до колодца и, наполнив ведра, пустилась в обратный путь. Не успела я отойти и десяти шагов, как откуда-то из-за угла наскакал на меня верховой. Я отошла к краю дороги, чтобы пропустить его. Но верховой круто осадил коня и спросил:
— А ну, молодица, где здесь штаб стоит?
Я потупилась и ответила нетвердо:
— А не знаю.
Конь заплясал. Я отступила на шаг назад и быстро глянула на всадника. В ту же минуту он перегнулся в седле. Конь снова подступил ко мне. Я увидела перед собой безусое, медное от загара лицо и почувствовала на своем плече горячую и легкую руку. Я отшатнулась и, вскрикнув, уронила ведра. Вода вылилась на дорогу, а всадник закричал высоким голосом:
— Сестренка!
Что-то ударило меня в сердце при звуке этого высокого голоса, даже не голоса, а смутно знакомой интонации. В лице всадника тоже проступали знакомые черты. Я еще не узнала его, но уже все во мне предчувственно потянулось ему навстречу. Сердце шло впереди разума и памяти — у него были свой разум и своя память.
И вдруг я узнала.
— Сашка! — закричала я во весь голос, и перед глазами у меня пошли круги.
Не успела я опомниться, как Сашка мой спрыгнул с коня и вихрем налетел на меня.
— Ну и здорово! — вскрикивал он, обнимая меня и смеясь. — Нет, ты скажи, как здорово получается!
Он тискал мои плечи и все смеялся, и лицо его светилось. Теперь я видела, что это мой Сашка. Я узнавала милые его черты — высоко вскинутые брови, смешливый девичий рот, родинку у глаза. Это был Сашка, мой чудный Сашка, мое детство, мои прежние вольные годы. Я глянула в них, и у меня защемило сердце.
— Ну, как живешь, сестренка? — торопливо спрашивал Сашка. — Как кормишься?
Я ничего не ответила и, прижавшись к Сашке всем телом, горько заплакала.
Сашка был удивлен.
— Ты что? Ты что, сестренка? Слышь? — говорил он испуганно и сбивчиво.
Я все не отвечала. Я только поглядела на него заплаканными глазами, и, должно быть, кроме радости встречи, в них было и другое, и, должно быть, у Сашкиного сердца тоже был свой разум, опережавший голову.
— Плохо? А? — переполошился он. — Плохо? Говори.
Я заплакала сильней. Сердце мое было переполнено. Я и сама не знала, почему так сильно плакала. Должно быть, пришло мне вылить накопленные слезы.
— Эге! — сказал кто-то возле нас. — Да ты не промах, Сашка! Только заскакал, а уже девку зацапал. Важный боец!
Мы оглянулись. В двух шагах от нас стоял высокий дядя, подпоясанный веревкой, на которой болтался наган. Сашка смущенно одернул гимнастерку и сказал отрывистой скороговоркой:
— Брось, Афанасьев! То сестренка. Восемь годов не видались. А тут на тебе.