Дашенька
Шрифт:
А мы все купались в этой бесконечной чувственности лагерного лета, когда над лагерем незримым облаком висела любовь. И развивающаяся чувственность взрослая заставляла зацикливаться на любовных переживаниях своих и чужих. В "тихий час" мы болтали с соседками по палате - о чем угодно болтали, но рано или поздно разговор сворачивал на половые проблемы. И шутки были взросло-пошлыми, и мы прихихикивали, чуть замирая и краснея от надвигающегося неведомого, огромного и жарко-багрового, но это было еще там,
Я травила соседкам байки - выдуманные, на ходу рождающиеся сказки на те темы, что интересовали их, в том числе и про то, что еще не называлось у нас простым и безыскусным словом "секс". Hа ходу выдумывала книги, в которых якобы прочитала, и людей, с которыми якобы случалось. Они слушали внимательно и терпеливо, то ли веря, то ли нет, обе мои соседки: сдержанно-недоверчивая полненькая Люда и напрочь спрятанная под отросшей челкой еще чуть слишком ребячливая, несозревшая Аня. А моя фантазия заносила меня в дебри чуть ли не того, что теперь зовется порнографией. Потому что было лето, жаркое томное лето, а нам было по тринадцать-пятнадцать лет...
Hо вот что интересно - при Дашеньке такие речи не велись, не обсуждались эти сладкие темы. Ибо она могла, воистину, как тургеневские барышни, мало того, что самой быть вне и над всех этих чуточку неприличных баек, так еще и осадить кого угодно. Что-то самую малость странное было в этой натуго заплетенной косе, строгих силуэтах одежды, каким-то морозом она была заморожена. Вот распустила бы волосы, подрисовала глаза, закатала бы чутб более вольно отглаженный рукав блузки, да хоть бы расстегнула ее поглубже. Hо этого не было, и смутным чутьем понималось: нельзя, это уже будет не наша Дашенька.
Ее ждало блестящее будущее: полная отличница, она уверенно шла на медаль, но не зубрежкой, не подлизыванием к учителям, нет, ясной головой и тем редкостным спокойным усердием, которое мы могли видеть в том, как она заправляла постель, складывала вещи, разглаживая каждую складочку и не ленясь переделать заново. Ее ждала медаль, институт и ей уже сейчас прочили карьеру, успех и признание: она хотела быть литературоведом.
И кто бы мог подумать, предугадать, даже просто осмелиться предположить - о, замолчи, святотатец!
– что всего через два года первокурсница Дашенька, блестящая отличница Дашенька вдруг упадет в обьятия какого-то мерзавца, бросит ради трехмесячного романа институт, будет выгнана родителями - видимо, такими же порошково-чистыми - из дома, будет брошена беременной, и, движимая своей тургеневской, истинной русской женскостью, не посмеет убить нерожденное дитя, будет еще раз проклята родителями, будет мыкаться по чужим и случайным людям, работая всем на свете, то уборщицей, то еще кем...
Я шла мимо затрепанного киоска, когда мне захотелось пить а лето стояло жаркое и томное, почти как то, что, что было семь лет назад, только не было уже неприкаянной страстности, а была хорошая и покойная уверенность преуспевающей молодой женщины. Меня привлекла рука продавщицы, что давала мне сдачу - ногти были грязные и обгрызанные, но вот сама форма - дворянская, тонкая, такие руки подают для поцелуя графини. Я подняла глаза и увидела - с чувством валящегося на меня неба - Дашеньку за прилавком. Внимательный глаз подметил и следы недосыпа, и прокуренные зубы, и хуже того - следы алкоголя на уже не белом, но грубовато-красном и начинающем затягиваться морщинами лице. Hебрежная, мятая и несвежая одежда...
С чувством, что делаю что-то ненужное, жестокое, страшное, я заговорила с ней, напомнила о себе, о лагере. Мы разговорились с трудом, ибо между нами стояла стена чуждости и разности миров. Она рассказала о своей дочке, о том, что сейчас живет, снимая угол в общежитии, а ребенок - астматик и ему нужен другой климат и курорт, о том, что денег не хватает ни на что, а соседи по комнате - семья украинцев - пьют беспробудно... Я, раздавленная всем этим, обещала помощь. И стремилась поскорее уйти, оборвать разговор, скорее убежать от всего этого в свой уютный и благополучный мир.
Через неделю я вернулась туда, ибо нашла возможность для нее хоть чуть выкарабкаться из этого болота: место у моей хорошей знакомой, место одновременно няньки, гувернантки и горничной, да в общем - компаньонки, с жильем и за неплохую плату, а главное, Лялька была именно тем человеком, кому можно было доверить Дашенькину судьбу. И узнала - с ужасом, но каким-то уже предвиденным ужасом, словно я все это предчувствовала, только боялась себе признаться, что Дашенька умерла. Покончила с собой, через три дня после нашей с ней встречи. Взяла отгул, отвела ребенка к знакомым, сказала, что уедет на день по делам, запила горсть снотворного изрядным количеством водки - чтоб уж наверняка, поняла я, увидев в этом ту же уверенную аккуратность, с какой она складывала вещи - и легла на свой разбитый диван. Соседи хватились ее только утром на следующий день, когда отправились будить на работу "заспавшуюся" соседку.
И навсегда во мне осталось странное и страшное душное сомнение из самых глубин интуиции и совести, тяжелое, загоняемое внутрь, но грызущее червячком: не была ли я, благополучная, замужняя, ухоженная, дипломница любимого и желанного ВУЗа, прямо-таки светящаяся своей радостью за свой уютный дом, за своего хорошего и любимого мужа, за свою нужную и важную работу, последней каплей, упавшей в и без того переполненную чашу терпения Дашеньки?