Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— Здесь Сопротивление, — сказал он и похлопал по чемодану дрожащей ладонью.
Шутка пришлась немцам по вкусу. Они посмеялись и не стали открывать чемодан.
Но в другой раз, когда Жан привез два чемодана с радиоаппаратурой в Анси и передал их участнику группы парикмахеру Андреасу, уже через несколько часов нагрянули нацисты, обнаружили рацию и тут же на месте расстреляли Андреаса.
Тяжело было терять своих боевых товарищей. И всякий раз Жану казалось, что это его вина — чего-то не учел, не был достаточно осторожным. А как определить меру осторожности и меру риска, этих слагаемых всей конспиративной работы? Жана арестовали в городке Вилье-ле-Гран,
— А откуда вы так хорошо знаете немецкий язык?
Жан сказал, что часто бывал в Германии: в Берлине, Дрездене, Штутгарте…
— Штутгарт — мой родной город, — радостно сообщил офицер, говоривший по-французски.
Жан признался, что провел в Штутгарте немало хороших дней. Нить разговора причудливо извивалась… Поэтика Рильке, живопись Кранаха и Дюрера… Странный разговор, за которым последует пуля в затылок.
Гестаповец спросил:
— Но откуда у вас столько денег и почему вы их держите в рюкзаке?
— Мои родители — состоятельные люди… Ну, а рюкзак… Такая толстая пачка оттопыривает карман. Это неэлегантно.
Гестаповец скептически разглядывает арестованного. Мешковатый пиджак, давно не глаженные брюки, полинявшая от пота рубашка. Гм… Элегантно!
— Не слишком убедительно, — пробурчал он. — Однако что же с вами делать: расстрелять или отпустить?
— Я бы предпочел второе, — скромно признался Жан.
— Ну еще бы! А скажите-ка, что вы думаете о нас — немцах? Но только откровенно…
— Думаю, что было бы лучше и для нас и для вас, если бы вы ушли. И как можно скорее.
Долгая пауза. И неожиданное признание гестаповца:
— Да, пожалуй…
Жан повеселел. Приятно иметь дело с умным человеком, даже если он в черном мундире! Год назад разговор был бы иным. Во всяком случае, не об искусстве…
— Если мы вас отпустим, куда вы поедете?
— Откуда приехал. В Бальбини, к родителям.
А офицер-переводчик уже что-то писал на четвертушке бумаги. Дал капитану. Тот кивнул головой и поставил свою подпись:
— Вот, мсье, ваше освобождение. Но уезжайте немедленно.
Жан так и сделал. Уехал в Лион и сообщил в Лондон, что принять самолеты на площадку возле Вилье-ле-Гран на этот раз не сможет. На расспросы товарищей по Сопротивлению — как ему удалось вырваться из лап гестапо — Жан только пожимал плечами. Он и сам не понимал, какая добрая муха укусила гестаповца. Знак времени, что ли!
А операции по приему самолетов всё расширялись.
«Принять на площадку «Аргонавт» 36 контейнеров…»; «В ночь с 8 на 9 августа на площадке «Алис» принято 72 контейнера, а в следующую ночь на площадке «Гелиотроп» — 72 и еще 54 контейнера, и в ту же ночь на площадке «Ренет» — 13 и 6 контейнеров…»
Пулеметы, автоматы, ручные гранаты, взрывчатка… И так каждую ночь. Работают с полной нагрузкой площадки. И «Савон», и «Индейка», и «Зарзуель»… Тяжкий железный град падает непрерывно… Жан не вел записи принятых им самолетов. Но кажется, их было не менее двухсот!
А когда Лион освободили, он, уже в чине майора, дослуживал свою военную службу. Вытаскивал из узких, темных щелей затаившихся вервольфов и коллаборационистов. Работа ассенизатора! Что поделаешь, приходилось пачкаться самому, лишь бы вокруг стало чисто.
Все эти подробности Дмитрий, как было сказано, узнал только после войны. Ну, а пока, поглядывая на Пьера, разомлевшего от чая с медом, Дмитрий представлял, что рядом с ним сидит и Жан. Память вырвала у времени его облик: юношески округлое лицо, румянец, милую, обезоруживающую улыбку. Ну чем не мадмуазель Полетт? Но такой ли он теперь? Сопротивление — это прежде всего игра в прятки со смертью. Она крадется за тобой неотступно. Она становится твоей тенью. И к ней надо привыкнуть, — иначе ничего не получится. Но достаточно ли для этого одной твоей честности, Жан? Честно умереть… То есть не выдать, не предать, не заплатить за свою жизнь смертью товарища. Но чтобы пройти сквозь эту густую, без звезд, без грозовых всполохов долгую-долгую ночь, павшую на твою родину, и дойти наконец до рассвета, нужно и мужество — не взрыв чувств, когда холодно в груди и всё вкладывается в мгновение, в одно только мгновение, — а постепенное наращивание храбрости: поджигать, поджигать, поджигать эту тускло-черную полосу горизонта, пока не засветится, не запылает она алой яростью и испепелит ночь.
Рассвет не наступил еще ни для тебя, ни для нас, Жан.
Но как здорово, что ты вместе с нами сегодня!
И в прощальное рукопожатие, которым он обменялся с Пьером, Дмитрий вложил всю силу братского чувства, которое испытывал сейчас и к самому Пьеру, пролившему свою кровь на советской земле, и к Жану, который готов пролить свою ежечасно за то же самое где-то там, во Франции.
Так далеко… да нет же, совсем близко от нас.
Январь сорок второго выдался на редкость жестоким и снежным. Пенза стала белой и пухлой. В сугробах, заваливших улицы и переулки, по утрам прокладывались тропы, и по ним шли гуськом, закутанные кто во что горазд, горожане. Но налетал ветер, срывал снежный покров, подхватывал его, крутил, заметал тропы и переваливал сугробы. Снег был колким и искристым. Он проникал за поднятые воротники, сквозь связанные шарфы, в рукава, и не было от него защиты, как от песка, растревоженного жарким «афганцем».
Досужие стратеги, удовлетворенно потирая замерзшие, красные руки, ставили в ряд с талантливыми военачальниками Красной Армии, разгромившими под Москвой ударные силы фон Бока, «генерала Мороза», начисто забывая при этом, что суровые климатические условия затрудняют действия не только фашистов, но и советских воинов.
В один из январских вечеров на огонек к Муромцевым заглянул Людас Константинович.
— Хорошо, что застал тебя, — говорил он Дмитрию, осторожно снимая потяжелевшее от снега пальто. — Есть новость. Хорошая новость, Митя. Уверен, что ты порадуешься вместе со мной. — И так как Гира не любил тянуть и делиться новостями по крошечке, как из капельницы, он тут же выпалил: — Завтра я уезжаю из Пензы. И товарищи Венцлова и Корсакас тоже. Великая радость, Дмитрий!