Давид
Шрифт:
И тем страшнее выглядели опухшие от голода люди на дорогах, вытоптанные охотившимися феодалами посевы и объявления на рыночной площади, сообщающие о смертной казни браконьера, убившего двух куропаток в лесу своего сеньора.
Он возвращался в Париж с четким ощущением близящихся перемен.
Париж встретил Давида веселым гомоном просыпающейся после летнего затишься столицы. Впервые он понял, что прошло много времени. Его мальчики заметно выросли, маленький Эжен пробовал ходить.
Первым посетителем, явившимся к Давиду, оказался Гро. Юноша, с нетерпением ожидавший его возвращения, упорно не хотел отказываться от своей мечты. Давид был тронут. С этого дня Гро
Салон уже открылся. «Горации» значились в каталоге, хотя еще не были повешены. Давид с удовольствием прочел в свеженапечатанном ливре:
«М-сье Давид, академик.
№ 103. Клятва Горациев перед их отцом.
№ 104. Велизарий (это была копия, сделанная учениками).
№ 105. Портрет м-сье П. (Это был портрет Пекуля)».
Вьен нежно обнял Давида, с трогательной заботливостью он хлопотал вокруг ящика, в котором были доставлены «Горации», сам вытаскивал клещами гвозди, помогал надевать раму и присматривал за рабочими, которые вешали картину в салоне. Но вполне удачного места ей не обеспечили все старания Вьена. Холст поместили слишком высоко, и он много проиграл от этого. Предположения Давида оправдались: академическим старцам его успех был не по душе.
Вьен рассказал Давиду, что картину ожидали с большим любопытством. Слухи о поразительном успехе в Риме опередили Давида, и зрителям не терпелось увидеть прославленное полотно. В день, когда «Горации» впервые должны были предстать перед публикой, открытия салона ждала толпа. Париж хотел видеть «Горациев».
Первое впечатление Давида от собственной работы было печальным. В римской мастерской она притягивала к себе глаза зрителей, они видели ее с того же места, с которого писал ее сам художник, она царила в ателье, казалась огромной, величественной.
Здесь же Давиду представилось, что недостатки работы выступили с неприятной отчетливостью, а достоинства потерялись. Чистота линий, которой он так гордился, стала незаметной на большом расстоянии, краски, и без того достаточно сдержанные, показались тусклыми. Это была тяжелая минута.
Только увидев людей перед картиной, услышав одобрительный гул, он почувствовал себя лучше. А еще через несколько минут пришло ощущение успеха, ощущение, которое убедительнее всякой логики, всяких похвал профессоров свидетельствовало о том, что полотно его признано. Это ощущение росло с каждым мгновением. Картина обычно рождается дважды: когда художник кладет последний мазок и когда ее видит первый зритель. Для Давида «Горации» рождались сейчас в третий раз, вместе с крепнущей уверенностью в победе.
Трудно сказать, в чем Давид почувствовал признание. Не только в том, что перед его картиной было больше всего народа, не только в том, что над толпой будто повис одобрительный гул многих голосов, что именно о «Горациях» рассуждали титулованные коллекционеры.
Весь зал был словно устремлен к «Горациям».
Входящие в салон прежде всего искали их глазами, и толпа текла по выставке, все возвращаясь к картине, и бурлила около нее. От нее расходились и к ней возвращались волны споров, ее название звучало на губах у врагов и друзей то презрительной насмешкой, то символом новой веры. Для тех, кто любил и понимал искусство, «Горации» были подтверждением или опровержением собственных мыслей и убеждений.
Слишком много было в этом холсте нового и непривычного, чтобы хоть кто-нибудь из зрителей мог остаться бесстрастным. Впервые мысли и идеи времени, остававшиеся до той поры уделом политиков, философов, литераторов, обрели четкую пластическую форму, вошли в изобразительное искусство, заговорили мощным, всем
Полотно Давида воплотило в живых и гордых людях, в строгих чертах античных героев понятия долга, чести и любви к отчизне, оно заставляло людей увидеть тщету и незначительность мелких житейских дел, светской суеты рядом с истинным величием духа, рядом с помыслами о свободе, отвечавшими настроению многих парижан. И поэтому не было равнодушных, были только друзья и враги. И поэтому, наверное, так негодовали некоторые академики: они справедливо видели в картине не только нарушение принятых канонов, но и опасное вольнодумство.
Пьер, встретившись с Давидом, не скрыл раздражения. Едва обменявшись с ним несколькими фразами о погоде в Италии, директор академии разразился ядовитой речью о «Горациях». Особенно возмущался он тем, что три фигуры Давид поместил на одном уровне. Но Давида уже не смущали речи старика, хотя некоторые слова неприятно его задели. Академия бессильна перед «Горациями», ибо за них зрители и сама эпоха.
Вскоре произошел еще один неприятный разговор — на этот раз с м-сье д'Анживийе. Увидев, что размеры картины превышены, он заявил Давиду:
— Мне очень жаль, м-сье, но я не вижу основания для выплаты вам вознаграждения за картину. В договоре совершенно точно указаны размеры полотна в соответствии с заказом его величества. Вы позволили себе нарушить договор и тем самым аннулировали его.
Давид ответил спокойно, даже слегка насмешливо:
— Должен ли я понять м-сье графа так, что размеры картины он ценит выше ее прочих качеств? Вряд ли м-сье граф полагает, что мазня на холсте должного размера стоит дороже хорошей живописи, если даже она и написана на слишком большом полотне.
Д'Анживийе вспылил. Вскинув голову, он произнес с ледяной и презрительной вежливостью:
— Смею думать, что живописец, удостоившийся чести иметь на своей картине табличку «По заказу короля», должен был бы неукоснительно следовать указаниям, которые ему даны.
Давид поклонился.
— Мне остается. только предложить вашему сиятельству отрезать по куску холста с каждой стороны картины, — сказал он.
На этой непочтительной, даже несколько дерзкой фразе разговор угас: граф почел за лучшее не ссориться с художником, у которого слишком много поклонников. Давид был удовлетворен беседой — он сумел остаться на высоте положения. Но постоянные нападки его раздражали. Академия, которая казалась некогда обетованной землей, возмущала его с каждым годом все больше и больше. Неужели он всегда должен ощущать перед собою эту твердую стену непонимания и осуждения? Придирки и недоброжелательство, наконец прямые попытки лишить его заработанных денег связывали ему руки, мешали писать, заставляли терять уверенность в себе. Мало кто нечувствителен к похвалам, но к порицанию никто не остается спокоен. И Давид, самолюбивый и недоверчивый, всегда склонный сомневаться в себе, не мог не замечать постоянного недоброжелательства и, не сознаваясь себе, мучился и страдал от него.
В спокойные минуты, когда рассудок побеждал обидные сомнения, Давид ясно видел, насколько превзошел своих собратьев в искусстве рисунка и композиции, в серьезном знании древности, о которой большинство парижских художников имело банальные и жалкие представления. Мало того: он, Давид, чувствовал себя гораздо более нужным сегодняшнему зрителю, чем почтенные академики. Его картины — иногда неожиданно для него самого — оказывались в центре невидимого, но мощного потока, бурлящего спорами о будущем и возмущением настоящим, главного потока в сложном водовороте нынешней жизни.