Давид
Шрифт:
Пьер смотрел на полотно с нарочитым изумлением. Повернувшись к Давиду, отвесил иронический поклон.
— Прекрасно, м-сье, продолжайте! В ваших «Горациях» вы поместили три фигуры по одной линии, чего никогда не было видано с тех пор, как существует живопись. Теперь вы помещаете главное лицо в тень! Чем дальше, тем больше! Но вы, без сомнения, правы, поскольку публика находит это восхитительным, — Пьер уже был красен от сдерживаемого негодования. — Но когда вы видели, чтобы можно было сделать композицию, не употребив пирамидальной линии?..
Д'Анживийе тоже выразил недовольство. Давид понял, что картину могут попросту не принять в салон, слишком откровенно перекликалась она с суровым и воинственным временем, слишком явно спорила с академическими
И действительно, д'Анживийе сообщил Давиду, что «Брут» не будет выставлен.
Но сейчас Давид знал: стоит показать картину, и у нее найдутся сотни защитников. Необходимо пойти на все, лишь бы «Брута» пропустили в салон. Давид нанес несколько визитов влиятельным лицам, настроенным достаточно оппозиционно в отношении двора. Он проявил есю изобретательность и все дипломатическое искусство, на которое только был способен. Однако за «Брута» вступился не один Давид. Возмутились все, кто мало-мальски интересовался искусством: прошло время, когда можно было диктовать волю двора художникам. В газете «Обсерватер» появилась язвительная заметка: «Со времен Кольбера глупость и невежество — удобный способ скрыть ничтожество, — вот те немногие качества, которыми обладают руководители искусства. Слепые покровители низкой посредственности, они беспощадно преследуют художников, проникнутых благородством своего искусства и не желающих заискивать перед ними».
Академическому начальству пришлось отступить. «Брут» был допущен на выставку.
В салоне недавно соорудили новую стеклянную крышу, ясный свет свободно проникал в зал, где красовалась только что повешенная картина академика Луи Давида. Ее появления ждали, салон был переполнен в день, когда туда доставили «Брута». Полотно приветствовали как живого героя. То, что возмущало академиков — свобода композиции, прямой намек на современность, приводило в восторг зрителей. Яркие всплески цвета разрывали темноватый холст. Жена Брута и прижавшиеся к ней дочери словно окаменели, немой крик, застывший на губах, делал их лица похожими на античные трагические маски. Брошенные на столе лоскутки разноцветной материи, игла, воткнутая в клубок ниток, говорили о прежней жизни с ее обыденным и теперь навек утраченным безмятежным покоем. Брут сидел у подножия статуи Рима, неподвижный, безмолвный. Он заставил себя не обернуться, не смотреть на тела казненных сыновей. Фигура Брута, погруженная в тень, казалась статуей отчаяния и бесконечной решимости.
Зрители, многие из которых уже принесли или готовы. были принести любые жертвы во имя еще. далекой свободы, стояли безмолвные и серьезные перед полотном Давида. Это не часто случается в жизни людей — увидеть на холсте свои помыслы и чувства, поднятые на высоту античной доблести, очищенные от скверны повседневности, В те дни люди и в самом деле искренне забывали о житейских мелочах: Брут давал зрителям пример стойкости, необходимой каждому, кто обрек себя на борьбу.
Рядом с картиной холодно поблескивали штыки ружей. Их держали ученики академии, одетые в мундиры национальных гвардейцев. Юноши несли караул на выставке: это не было маскарадом — ружья были заряжены, и полные патронташи оттягивали неумело надетые белые перевязи. Да и у многих зрителей торчали из-за поясов рукоятки пистолетов. В толпе мелькали красные колпаки, красно-синие кокарды, сабли звенели о паркет.
На картину Давида смотрела революция.
III
В один из дней конца февраля 1790 года Давид вышел из Лувра, чтобы отправиться в ратушу. Ему предстояла встреча с членами Коммуны города Парижа, как с недавних пор стало называться городское самоуправление.
Ледяная, отливающая металлом Сена покачивала черные барки, наглухо привязанные к сваям. Фонари на размокших канатах, протянутых над набережной, дребезжали под ударами ветра. У
Разбрызгивая грязь, проскакал по направлению к Тюильри взвод драгун в плащах и касках, обшитых пятнистым мехом барса. С тех пор как король вынужден был переселиться в Тюильри, около заброшенных прежде дворцов появились войска. Людовик XVI боится народа. Он успел ощутить его власть и силу, когда слышал в Версальском дворце выстрелы и звон оружия и когда его жена, всегда надменная и презрительная Антуанетта, прибежала к нему босиком, дрожа от ярости и страха. Это был памятный день 6 октября. Тогда король — уже не в первый раз — почувствовал полную беспомощность и подчинился народу, требовавшему переезда королевской семьи в Париж.
И вот теперь Людовик XVI живет в Тюильри на положении полумонарха, полузаложника. Его охраняет Национальная гвардия, но немало здесь и королевской конницы, и швейцарцев, и гвардейских офицеров. Преданные трону войска наводняют Париж.
Недавно в Национальном собрании король клялся, что согласен утвердить конституцию, однако до сих пор не исполнил обещания. Уста святого, но когти кошачьи. По иронии судьбы король выступал в собрании в тот самый день — 4 февраля, когда Давид принимал присягу в Клубе друзей конституции. Он помнил ее наизусть: «Клянусь жить свободным или умереть, оставаться верным правилам конституции, повиноваться законам, заставлять их уважать, всеми моими силами стараться усовершенствовать их, легко применяться ко всем обычаям и правилам этого общества».
С того дня Давид стал членом клуба, известного более всего под названием Якобинского. В него входили самые знаменитые депутаты Национального собрания: Байи, Мирабо, Лафайет, Сиейс. Давид еще носит звание члена Королевской академии живописи и скульптуры, но, кажется, его путь уходит все дальше от пути короля. В сафьяновом портфеле, спрятанном под теплым плащом живописца Давида, лежит документ, резко осуждающий устав академии; трехцветная кокарда приколота к его простой черной треуголке, и дерзкие мысли роятся в голове. Чиновные старцы из академического начальства давно записали Давида в число завзятых бунтовщиков, «Горации» и «Брут» испортили им немало крови.
Теперь пришло время добиваться для искусства такой же свободы, какой добиваются для нации патриоты.
Когда Давид поднялся на трибуну и развернул рукопись мемуара, губы его слегка вздрагивали и лицо было бледнее обычного. Ему впервые приходилось выступать в столь многолюдном собрании, и дело, которое привело его сюда, было очень важным делом. Члены муниципалитета встретили его почтительно, но несколько настороженно: никогда прежде художники не приходили сюда, в ратушу, — визит знаменитого Давида был неожиданностью. Впрочем, мэр Байи и некоторые другие представители Коммуны, знавшие Давида по Клубу друзей конституции, догадывались, о чем будет говорить живописец. Возможно, не чувствуй Давид за собой поддержку многочисленных и влиятельных единомышленников, он не рискнул бы вынести на суд Коммуны сложные и запутанные дела французских живописцев.
Он начал читать, все еще волнуясь, картавил и запинался:
— «Граждане, обращающиеся ныне за поддержкой к представителям Коммуны города Парижа, представляют собой часть корпорации художников, работы которых выставляются каждые два года на рассмотрение нации и которым поручено общественное и частное обучение учеников, предназначенных заниматься их уважаемой профессией.
Все обитатели этого огромного города чувствуют прелесть искусства и полезное влияние, которое оно имеет на торговлю, промышленность и богатство Франции. Таким образом, интерес художников становится интересом общим и, вероятно, весьма ценным для представителей первой из коммун.