Давно хотела тебе сказать (сборник)
Шрифт:
В поезд на Оттаву мы сели ближе к концу дня. Вагон был весь забит военными. Сестренку маме пришлось взять к себе на колени. Один солдат – он сидел перед нами – повернулся и стал надо мной подшучивать. Мне показалось, что он очень похож на Боба Хоупа [39] . Он спросил, из какого я города, а потом сказал: «Как там, второй этаж уже надстроили?» [40] И сказал он это без улыбки, с таким же непроницаемым видом и таким же нахальным тоном, как настоящий Боб Хоуп. Я подумала: может, он и взаправду Боб Хоуп, просто переоделся в военную форму, чтоб его не узнали, и едет куда-то по своим делам. Для меня в этом не было ничего невероятного. Мне вообще казалось, что за пределами нашего городка – а к тому времени мы уже довольно далеко от него отъехали, – всякие разные знаменитости живут как вольные птицы, путешествуют инкогнито и могут неожиданно возникнуть где угодно.
39
Боб Хоуп (1903–1992) –
40
Намек на то, что провинциальные города в Канаде и США долго оставались одноэтажными.
Тетя Доди встретила нас на станции. Уже стемнело, когда она посадила нас в машину и повезла к себе – жила она за много миль от города. Приземистая, с резкими чертами лица, она без умолку тараторила и каждую фразу сопровождала смешком. Автомобиль у нее был старый, с плоским квадратным верхом и длинной подножкой.
– Ну-с, как там ее величество? Соизволила осчастливить вас своим присутствием?
Она имела в виду секретаршу из адвокатской фирмы, которая, между прочим, приходилась ей родной сестрой. С мамой они были двоюродные, так что тетя Доди была нам не родная тетка. А со своей собственной сестрой она была в ссоре, и они не общались.
– Нет, она не смогла прийти. Наверно, была занята, – ответила мама.
– Занята! – фыркнула тетя Доди. – Знаем мы ее занятия – куриный помет с башмаков соскребать! Что, не так?
Она рулила рывками, машина без конца подпрыгивала на промоинах и рытвинах. Мама обвела рукой окружавшую нас с обеих сторон темноту:
– Смотрите, дети! Дети, это долина Оттавы!
Вообще-то долины никакой не было. Поутру, проснувшись, я ожидала увидеть горы, на худой конец холмы, но перед глазами тянулись только поля и перелески, а под окном стояла тетя Доди и поила из ведра теленка. Теленок так нетерпеливо тыкался головой в ведро, что расплескивал молоко, а тетя Доди смеялась, пошлепывала его и уговаривала не жадничать. И обзывала засранцем: «Ну ты смотри, какой засранец!»
Она была одета для дойки – во что-то бесформенное, многослойное и многоцветное, трепыхавшееся на ветру; в таких отрепьях могла бы выйти на сцену нищенка в школьном спектакле. На голову – неизвестно зачем – она нахлобучила старую мужскую шляпу с дырявой тульей.
Мамино воспитание не подготовило меня к тому, что мы окажемся в родстве с людьми, которые способны так одеваться или употреблять слова вроде «засранец». Мама всегда повторяла: «Я терпеть не могу грязь». Но тетю Доди она спокойно терпела. Говорила, что они росли вместе и всегда были как сестры. (Бернис, адвокатская секретарша, была старше на несколько лет и давно уехала из родительского дома.) И еще мама обычно добавляла, что в жизни у тети Доди случилась трагедия.
Дом у нее был очень бедный, прямо голый. Самый бедный из всех, где мне доводилось гостить. По сравнению с ним наш собственный дом (который я тоже считала бедным, потому что мы жили далеко от города, без водопровода и ватерклозета, и могли только мечтать о такой роскоши, как жалюзи на окнах) показался бы вполне благоустроенным: у нас было пианино, много книг, приличный столовый сервиз и даже ковер – покупной, а не самодельный, какой можно связать крючком из лоскутков. А в доме у тети Доди, в самой большой комнате, не было ничего, кроме ветхого кресла, набитого конским волосом, и полки со старыми брошюрками из воскресной школы. Тетя Доди держала коров и продавала молоко. Возиться с обработкой земли, да еще в одиночку, смысла не имело. Каждое утро, закончив дойку и пропустив молоко через сепаратор, она загружала полные бидоны в свой грузовичок и ехала за семь миль на сыроварню. Жила она в постоянном страхе перед санитарным инспектором, который регулярно объезжал все фермы в окр'yге, обследовал коров и в любой момент мог выявить у них туберкулез – просто из вредности или в угоду владельцам крупных молочных хозяйств. Тетя Доди уверяла, будто они хотят пустить по миру мелких фермеров и нарочно подкупают санинспектора.
Трагедия ее жизни состояла в том, что перед самой свадьбой ее бросил жених. Она так и сказала нам с сестрой:
– Вы слыхали, что мой жених сбежал из-под венца?
Мама строго-настрого запретила нам касаться этой больной темы, а тут пожалуйста – она сама! Мы были на кухне втроем, я с сестрой и тетя Доди: тетя мыла тарелки, я вытирала, а сестренка убирала на полку (мама прилегла отдохнуть). И тетя задала этот вопрос с оттенком гордости, как человек, который мог бы спросить: «Вы слыхали, что я переболел полиомиелитом?» – или похвастаться еще какой-нибудь серьезной и опасной болезнью.
– Представляете, уже испекли свадебный пирог, – продолжала она. – И я надела подвенечное платье.
– Белое? Атласное?
– Нет, не белое, но тоже красивое – темно-красное, из дорогой тонкой шерсти: свадьба-то была поздняя, осенняя. Священника пригласили сюда, домой,
Наша мама, рассказывая ту же историю, заканчивала ее иначе: «Года через два я приехала домой и несколько раз ночевала у Доди. И каждую ночь слышала, как она плачет. Каждую ночь».
Я у церкви поджидала молодца, Жд'aла молодца, Жд'aла молодца,А он, обманщик, улизнул из-под венца –Уж как я тогда горева-а-ла! [41]Тетя Доди спела нам эту песенку, не прекращая мыть посуду. Стол на кухне был круглый, покрытый отскобленной добела клеенкой, а сама кухня большая, как дом, с двумя дверьми, одна напротив другой, так что через кухню всегда продувал ветерок. Холодильник у тети был самодельный – я раньше ничего подобного не видела: просто шкафчик, а в нем большущая глыба льда. Лед она привозила в детской тачке из ледника во дворе. Ледник тоже был очень интересный: глубокий погреб, вырытый в земле, с покатой крышей; там все лето хранился пересыпанный опилками лед, который зимой вырубали из замерзшего озера.
41
Первая половина припева популярной песни, автором которой был композитор и поэт Фред Ли (наст. имя Уильям Фредерик Бриджер, 1871–1924).
– Только не у церкви я стояла, – уточнила тетя Доди. – Венчаться мы должны были дома.
За полем, на соседней ферме, жил мамин родной брат, дядя Джеймс, и его жена, тетя Лина. У них было восемь человек детей. В этом доме выросла моя мама. Он был больше, чем тети-Додин, и мебели там было намного больше, но снаружи дом тоже был некрашеный, просто обшитый серым тесом. Из мебели имелись кровати – высокие, деревянные, с резными изголовьями и пухлыми перинами. Под кроватями стояли ночные горшки, которые опорожнялись явно не каждый день. Мы с мамой ходили туда одни, без тети Доди. Они с тетей Линой не жаловали друг друга и не разговаривали. Тетя Лина вообще мало с кем разговаривала. По словам моей мамы и тети Доди, дядя Джеймс женился на ней, едва ей минуло шестнадцать, и вытащил ее из захолустья (помню, я задумалась, что такое Холустье и где оно находится). Ко времени нашего приезда они были женаты уже лет десять-двенадцать. Тетя Лина была прямая, высокая и плоская, как доска, сзади и спереди одинаково – притом что к Рождеству она ждала девятого ребенка. Лицо с темными пятнами веснушек, глаза тоже темные, тревожные, чуть воспаленные, похожие на звериные. Все дети унаследовали глаза от матери: у дяди Джеймса глаза были совсем другие, бледно-голубые, безмятежные.
– Когда твоя мать слегла, – рассказывала тетя Доди нашей маме, – эта идиотка без конца ее дергала. Как сейчас слышу: это полотенце не трогай! Это не бери! Утирайся своим! Она думала, что раком можно заразиться, как корью. Ну что с нее взять? Дура дурой.
– Никогда ей этого не прощу, – отзывалась мама.
– И ребятишек к бабушке близко не подпускала. Пришлось мне самой туда ходить – и мыть больную, и обихаживать. Видела все своими глазами.
– В жизни ей этого не прощу!
Тетя Лина жила в постоянном тревожном напряжении – как я поняла много позже, ее всю жизнь преследовал страх. Она не позволяла детям купаться в озере из страха, что они утонут; зимой не разрешала им кататься с горок на санях из страха, что они свернут себе шею; не разрешала им учиться бегать на коньках из страха, что они переломают ноги и навсегда останутся калеками. И при этом нещадно их колотила из страха, что они вырастут лентяями, или привыкнут врать, или не научатся бережно обращаться с вещами и будут все ломать и портить. В лени упрекнуть их было нельзя, но с вещами они и правда обращались как попало, сплошь и рядом что-то разбивали и ломали, потому что наперегонки носились по дому и выхватывали все друг у дружки. И разумеется, чуть ли не с пеленок дети привыкли врать. Врали все как один, даже самые маленькие, врали упоенно, изобретательно, часто без всякой надобности, просто для практики, а возможно – и для собственного удовольствия. Все они непрерывно ябедничали и доносили друг на дружку, у всех были свои секреты; между ними то и дело заключались и распадались временные союзы. С малых лет у них проявлялись инстинкты безжалостных, циничных политиков. Когда их пороли, они вопили во весь голос. О сохранении собственного достоинства речь не шла – о нем они давным-давно забыли, а скорее и не догадывались. Надо орать, если мать тебя бьет, иначе она вообще не остановится. Руки у тети Лины были длинные и по-мужски сильные, лицо во время порки принимало выражение глухой безудержной ярости. Но проходило пять минут или три – и дети начисто обо всем забывали. Окажись на их месте я, подобное унижение запомнилось бы мне надолго, может быть, навсегда.