Давно хотела тебе сказать (сборник)
Шрифт:
Книги тоже читались по-разному дома и у бабушки. У бабушки книги были отодвинуты на задний план. Что-то в сам'oм воздухе противилось им, сдерживало, не выпускало на свободу. Для них не находилось места. Дома, несмотря на все, что там творилось, места хватало для всего.
– Я ужинать не буду, – объявила я, – поеду домой.
Пока что я разделась и села к столу. Бабушка разливала чай.
– Куда ты поедешь, вон что творится! – строго возразила она. – Беспокоишься, что вся работа в доме встала? Боишься, без тебя не управятся?
– Да нет, просто мне надо домой. Ветер уже не такой сильный.
– На шоссе, может быть, и работают. А на вашу дорогу технику ни в жизнь не пошлют.
(Разумеется, мы жили в самом неудачном месте – это была наша ошибка, одна из многих.)
– Ее мой пирог испугал, вот в чем дело! – в шутливом отчаянии всплеснула руками тетя Мэдж. – Она просто-напросто решила спастись бегством от моего пирога.
– Очень может быть, – подтвердила я.
– Съешь хоть кусочек перед дорогой. Погоди только, остынет чуток.
– Никуда она не пойдет, – сказала бабушка, пока еще без нажима. – Кто отпустит ее пешком в такую метель?
– Да нет никакой метели! – сказала я, с надеждой бросив взгляд на окно, сплошь затянутое белой пеленой.
Бабушка поставила свою чашку, и она забрякала по блюдцу.
– Ладно. Ступай. Хватит разговоров. Иди, раз тебе надо. Иди замерзай в сугробе!
На моей памяти не было случая, чтобы бабушка потеряла самообладание, такое мне и в голову прийти не могло. Теперь мне это странно, однако я действительно ни разу не слышала обиды или гнева в ее голосе и не видела на лице. Она всегда высказывалась сдержанно, сохраняя общее невозмутимое спокойствие. Ее суждения носили скорее безличный характер, больше выражали общепринятый, традиционный взгляд на вещи, чем ее собственный взгляд. И сейчас ее отказ от всегдашних принципов просто потряс меня. У нее в голосе были слезы. И слезы стояли у нее в глазах, а потом ручьями полились по лицу. Она плакала, она была в ярости и плакала от бессилия.
– Что смотришь? Ступай. Иди замерзай в сугробе, вон как бедная Сюзи Хеферман замерзла.
– О господи, – запричитала тетя Мэдж, – это правда. Чистая правда.
– Бедная Сюзи, вот каково жить одной, – сказала бабушка, глядя на меня с укоризной, будто я в чем-то провинилась.
– Ты ее не знаешь, детка, мы с ней раньше жили по соседству, в школе вместе учились, – поспешила успокоить меня тетя Мэдж. – Сюзи Хеферман, она потом стала миссис Белл. Вышла за Гершома Белла. Ну, для нас-то она по-прежнему Сюзи Хеферман.
– Сам Гершом в прошлом году умер, а обе дочери повыходили замуж и уехали, – продолжила бабушка, промокая глаза и нос чистым платочком, который она достала из рукава; она немного успокоилась, но смотрела все так же сердито. – Бедной Сюзи хочешь не хочешь нужно было самой ходить за коровами. Не хотела избавляться от скотины, надеялась одна управиться со всем хозяйством. Вот и вчера вечером пошла в хлев доить, нет бы бельевую веревку привязать к двери, так нет, на обратном пути сбилась с тропинки – и только сегодня ее нашли.
– Нам Алекс Битти позвонил, – сказала тетя Мэдж. – Он был с теми, кто ее нашел. Расстроился, конечно.
– Она насмерть замерзла? – глупо спросила я.
– Вряд ли можно человека разморозить обратно, – проворчала бабушка, – если он пролежал в сугробе всю ночь, при такой-то
– Бедная Сюзи! Подумать страшно – от хлева до дома не добраться! – подхватила тетя Мэдж. – Не надо ей было цепляться за этих коров. Да ведь она считала, что как-нибудь справится. А у самой нога больная. Думаю, нога ее и подвела.
– Ужас, – поежилась я. – Лучше я никуда не пойду.
– Иди, если хочешь, – вскинулась бабушка.
– Нет уж, останусь.
– Никогда не знаешь, что с кем может приключиться, – подытожила тетя Мэдж.
Она тоже всплакнула, но у нее, по сравнению с бабушкой, это выглядело более естественно: просто глаза слегка на мокром месте. И кажется, ей полегчало.
– Кто мог подумать, что Сюзи ждет такой конец, она ведь по возрасту ближе ко мне, чем к твоей бабушке, а какая плясунья была! Помню, говорила, что готова хоть двадцать миль трястись на санях, лишь бы потанцевать. Мы с ней один раз платьями поменялись, просто для смеху. Знать бы тогда, как все обернется!
– Никто наперед не знает. Да к чему и знать? – сказала бабушка.
За ужином я наелась вволю. О Сюзи Хеферман уже не вспоминали.
Теперь я понимаю гораздо больше, чем раньше, только какой в этом прок? Я понимаю, что тетя Мэдж могла сочувствовать моей маме, потому что и до ее болезни воспринимала ее как не вполне здорового человека. Все, что выходило за рамки обычного, она попросту рассматривала как признак нездоровья. А бабушка видела в мамином поведении только пример того, как не следует жить. Бабушка вышколила себя, годами не давала себе спуску, назубок выучила, как себя вести и что говорить; она рано усвоила, как важно – и как трудно – уметь смириться, она к этому стремилась и этого достигла. Тетя Мэдж ничего такого не сознавала. Возможно, бабушка чувствовала в моей маме скрытую угрозу всем своим принципам, возможно, могла даже понять – каким-то шестым чувством, в чем она ни за что не призналась бы, – те мамины чудачества, которые она так успешно, хотя и не впрямую высмеивала и порицала.
Теперь я понимаю, что моя бабушка, оплакивая гневными слезами судьбу Сюзи Хеферман, оплакивала и свою собственную, что она знала, почему я так стремлюсь домой. Знала, но не могла понять, каким образом это произошло, и могла ли ее жизнь сложиться иначе, и как вышло, что она сама, когда-то жестоко обманутая в своих надеждах, но не сломившаяся, превратилась в обыкновенную старуху, которой родственники вынуждены потакать, но которой никогда не скажут правду и от которой мечтают поскорей избавиться.
Поминки
Перевод Андрея Степанова
Когда Эйлин проснулась, было уже совсем светло. Возле кровати стояла Джун с подносом в руках. На подносе – кофейник, сливки, сахар и тосты из пшеничного хлеба домашней выпечки.
– О господи! Это мне следовало сделать!
– Что – это?
– Ну, принести тебе кофе в постель. Я же рано проснулась. Просто лежала и ждала. Ждала, когда солнце взойдет.
Эйлин не стала рассказывать, что не спала всю ночь. Или почти всю ночь. Матрас казался слишком жестким, простыни слишком гладкими, а сама она – каким-то ненужным и чужеродным приложением к ним.