Давно не пахло земляникой
Шрифт:
— Оця мыска — полтора карбовонця, — обрадовалась бабуля, суетливо вытирая руки о передник.
— Нэ бэрыть у нэйы, — неожиданно вмешалась соседка, заговорщицки подмигивая Вольке. — Для таких гарных та справных нэ пожалкую — виддам за карбованэць.
— Манька, — рассердилась бабуля, — лэдаща! Годыны не простояла, а хочэ продать. Ты мэни вэсь бизнэс ломаешь. Я, можэ, и сама думала за карбованэць, так хиба ж ты дашь людыни слово вставыты? — и уже обращаясь к Анастасии Ивановне: — Та нэ дывыться вы на нэйи. Таки очи завыдющи!
Бабуля, продолжая выговаривать товарке, пересыпала Анастасии Ивановне
Волька насторожился, принюхиваясь… Нет, показалось. Показалось, что к запаху растаявшего на жарком солнце креозота и раскаленной пыли примешался тонкий земляничный запах. Показалось…
В вагоне было не намного прохладнее. Правда, здесь не жгло солнце. Но липкая духота казалась осязаемой. На потолке гудели беспомощные вентиляторы. Поезд вырвался за поселок и теперь мчался во весь опор.
«Да… — думал Волька, подставляя лицо под прохладный ветерок, влетающий в окно. — Конечно, почему бы и не спросить, если она ничего такого не подумает? Только ведь обязательно подумает. Девчонки все такие. Ты им про Фому, а они тебе про Ерему. И вообще, что в этом такого особенного? Если вначале вилкой старательно придавить, а потом как-нибудь накрутить…» Волька вздохнул и почему-то покраснел, несмотря на то что в этом не было ничего особенного.
— Скоро Киев, — заметила Анастасия Ивановн, — Помню… В каком же это году? В пятьдесят девятом? Нет, пожалуй, в шестидесятом…
«В шестидесятом… Когда это было? Телевизоры уже изобрели?» — подумал без трепета перед историей Волька.
В этот момент дверь купе приоткрылась. В образовавшуюся щель просунулась чья-то щекастая физиономия. На физиономию жалко было смотреть, такая она была вся потная и несчастная. Её обладатель, отдуваясь и отфыркиваясь, с тоскливой безнадежностью во взоре оглядел купе.
— И тут занято. А проводница сказала, не занято. А тут занято. Извините, — проговорил он и исчез за захлопнувшейся дверью.
— Как люди живут в Каракумах? — произнесла Инна.
Волька представил как, и поежился.
В Киев поезд прибыл в полдень. Анастасия Ивановна приказала Вольке и Инне сидеть во время стоянки в купе. Особенно это касалось Инны, так как тетя очень хорошо знала свою племянницу. В ответ Инна лишь многозначительно хмыкнула, что в переводе означало: я вас тоже хорошо знаю как родственника и как личность, но я ведь не требую от вас невозможного. Анастасия Ивановна не обратила внимания на подтекст хмыканья, схватила авоську и умчалась на вокзал.
Неожиданно включилось радио и ласково запело:
— Мой белый город, ты цветок из камня, По улицам твоим и площадям…А белый город и вокзал плавились под солнцем. Как пломбир или снег. И очень хотелось оказаться где-нибудь среди белого безмолвия, в Арктике, например. Чтобы сунуть там голову в сугроб и сидеть так, блаженствуя, долго-долго, пока не откопают тебя спасатели.
За вагонным окном между тем кипела жизнь. Все спотыкались и бежали. Особенно суетились те, что были с чемоданами и сумками. Своей массой и энергией эти навьюченные пассажиры представляли опасность для ненавьюченных. Они просто таранили толпу, беспорядочно перемещаясь вдоль перрона. Им было особенно жарко. Их было жалко.
Некие личности в больших круглых кепках толпились вокруг пахучей шашлычной жаровни, словно грибной выводок вокруг пня. Они напоминали стайку опят на тонких длинных ножках, гордых своей кучностью… Удивительно, что в такой жаркий полдень, кто-то еще покупал горячее жаренное мясо…
— Какая прелесть, — вдруг сказала Инна.
— Какая прелесть — вставная челюсть, — в рифму парировал Волька, хотя раньше никогда за собой не замечал особого пристрастия к стихосложению. Наверное, это было чье-то отрицательное влияние.
Посреди столпотворения стояли двое и смотрели друг на друга. Им не было дела ни до шашлыков, ни до толкающихся граждан с чемоданами. Он ей что-то объяснял, но было видно, что она не слушает его или не слышит. Она сосредоточенно откручивала у него на рубашке пуговицу, которая почему-то не откручивалась, сопротивлялась. Конечно, это были влюбленные. Причем из тех, которые не прячутся. Таких Волька давно не видел…
— А меня бросили, — неожиданно произнесла Инна и отвернулась от окна, — он даже на вокзал не пришел проводить.
— На маленьком плоту Сквозь бури, дождь и грозы, Взяв только сны и грезы… —пело радио.
«Скверно, конечно, когда тебя отец бросает», — подумал Волька. Ему стало жалко Инну и почему-то ее отца тоже. Вот из-за чего у нее было скорбное выражение лица.
— И детскую мечту… Я тихо уплыву, Лишь в дом проникнет полночь… —пело радио.
«А я, дурак, со своими мелкими вопросами… — заерзал Волька. — Вот глупо получилось бы. Тут человека отец бросил, а я: «Инна, вы не знаете, как их на вилку нанизывают? И чем держат, когда они сползают со стола?» Бред какой-то! Бр-р…»
— А наша тетка не заблудится? — спросил Волька, чтобы хоть как-то отвлечь Инну от печальных мыслей и перевести разговор на другую, более спокойную тему.
— Это невозможно, — Инна серьезно поглядела на Вольку. Ее взгляд говорил: «Я понимаю, что ты переводишь разговор, чтобы… Но ведь это все равно не помогает».
Уже объявили отправление поезда, когда вернулась запыхавшаяся Анастасия Ивановна с полной авоськой лимонада. Поезд тихонько, словно пятясь на цыпочках из этого адского столпотворения, тронулся и поехал, распутывая на ходу хитросплетение железнодорожных путей. Влюбленные все еще смотрелись друг в друга. Она по прежнему откручивала пуговицу. Интересно, сколько их там еще осталось, неоторванных ниток? И на чем это все в мире держится? Неужели на нитках?