Давно закончилась осада…
Шрифт:
Но страх накатил, сдавил холодом на минуту и милостиво растаял… Ведь здесь-то и сейчас, слава Богу, никаких бомб не было. А потом Коля будет осторожен, не станет задевать шары с дырками и с… этими… Он нерешительно глянул на Женю. Тот смотрел ободряюще и ласково. Кажется, он все понимал: «Не бойся…» — «Да я уже и не боюсь. Почти…»
Наверно, чтобы увести разговор от страшного, Женя вдруг спросил совсем о другом:
— А правду говорят, будто тендер «Курган», что у Федоса Макеева, это бывший «Македонец» лейтенанта Новосильцева?
— Ну и врешь! — взвинтился Поперешный Макарка. — «Македонец» был быстрее всех, а «Курган» — лапоть
Фрол деловито возразил:
— Не лапоть он, а просто старый, починки требует. Да и как ему со всей скоростью ходить, если экипажа нету. Грот поставят, а на топсель уже силенок не хватает… А про то, что это «Македонец», я тоже слыхал, от Маркелыча. Он говорит, что когда Новосильцев с матросами ушли из Синекаменной бухты, тендер остался на отмели. Французы его стаскивать не стали, не до того было, только орудия сняли. Так он и лежал там после войны. А потом стянули его, привели в Сухарную бухту. Туда сгоняли старую корабельную мелочь да продавали по дешевке, каждому, кто захочет. А тем, кто в осаде воевал, — совсем задешево, как бы в награду. Вот Федос Макеев и получил корабль. Да только старый он, Федос-то, ходить боится, и чтоб матросов нанимать, денег нету…
— Все равно это не «Македонец», — упрямо заявил Макарка.
— Ай, тебя разве переспоришь, — сказал Ибрагимка.
Савушка вытер с губ крошки пряника и предложил:
— Надо у деда спросить. Дед всё про корабли знает.
— Да он только про своих «Апостолов» и знает, — упрямо отозвался Макарка.
Саша вдруг сказала:
— А я слышала, что никакого «Македонца» вообще не было. И Новосильцева не было… Будто все это сказка.
Фрол оттопырил губу.
— Ты небось от соседских бабок это слышала. Они наговорят…
— Да ведь и про бухту эту, про Синекаменную, никто не знает толком, где она… — нерешительно возразила Саша.
Фрол сказал пренебрежительно:
— Потому что бухт вон сколько, а в названиях полная бестолковость. Даже моряки путаются. Одну и ту же называют то так, то этак… то совсем никак…
— Женя, а что за тендер «Македонец»? — спросил наконец Коля.
— Ну, это, может, правда, а может, легенда времен осады, — охотно заговорил тот. — Скорее всего, правда, потому что…
Но узнать про «Македонец» на этот раз Коля не смог. Дверь ухнула, отворилась и впустила с холодным воздухом веселый голос Лизаветы Марковны:
— Ох и засиделись вы, голубчики! Не пора ли по домам?
Они и правда засиделись. Песок в часах давно пересыпался весь в нижний шар, и про них забыли. Огонь в печке догорал…
— Саша, идем-ка, голубушка! Коля, тебя Татьяна Фаддеевна тоже заждалась, места не находит!
— Мне еще нельзя! — вскинулся Коля, отчаянно прогнавши из души все страхи. — Я с ребятами пойду Женю провожать!
— Да зачем тебе ходить? — добродушно возразил Фрол. — Нас и без того целая команда, не пропадем. А Татьяну Фаддеевну тоже пожалеть надо. Небось несладко одной-то в пустом доме…
Он сказал это без всякой подковырки. И не «тетушку», не «тетку», а «Татьяну Фаддеевну», серьезно так. Получилось, что Коля вроде как ее заступник, потому и не должен идти с остальными. От такого поворота Коля испытал великую благодарность к Фролу. Но скрыл ее, конечно, и попытался еще спорить. Однако Женя прошептал:
— Тебе правда лучше пойти домой. Тетя ведь в самом деле боится… А завтра я к тебе зайду. Можно?..
Тетрадь
С утра в доме было тихо, только с пружинным гуденьем щелкали часы. Татьяны Фаддеевна, разбудив Колю, ушла в лечебницу и обещала прийти лишь к вечеру. («Лизавета Марковна накормит тебя обедом. Не забудь про задачки и перевод с греческого, у тебя с ним слабее всего, а экзамены на носу. Я приду и проверю…»)
Коля после завтрака (пшенная каша, молоко да краюшка) и правда сразу сел к столу. Но не ради задачек и ненавистного греческого. Он стал переписывать стихи. С газеты в подаренную Женей тетрадку. Сперва полюбовался на рисунок, а потом, на другом листе, вывел первую строчку. Писал он аккуратно. Макал в пузырек с чернилами новенькое стальное перо в длинной деревянной вставочке и с удовольствием выводил буквы со всеми полагающимися завитушками и плавными изгибами. Писать такой вставочкой было не в пример удобнее, чем гусиным пером. Она не изгибалась, не скользила пальцах и не оставляла на них чернильных пятен.
Каллиграфическим усердием Коля старался заглушить в себе вновь проснувшуюся боязнь. Ту, что первый раз появилась вчера, при разговоре о невзорвавшихся бомбах. Боязнь, однако, не исчезала. Она мягко, словно в войлочных туфлях, бродила по комнате и время от времени останавливалась у Коли за спиной. Словно тетушка, решившая взглянуть: «Что ты там пишешь?»
И это ведь не вечером, не при слабенькой лампе, а при утренних лучах, бьющих сквозь кисейные занавески.
Коля отложил перо и огрел себя по затылку. «Чего ты боишься? Трус несчастный!»
А в самом деле — чего?
Да нет же, не боялся он, что и вправду подорвется на бомбе. Не так уж часто это случается. Будет обходить сторонкой ржавые шары, вот и все. Страх был глубже и непонятнее. Ощущение каких-то неразгаданных угроз, которые караулят его каждый день. Да, это была прибавка к общему страху, не дававшему Коле жить спокойно и радостно, на полном дыхании.
Неисчезающий страх родился еще в Петербурге, после истории с кадетским корпусом. Столица и корпус были теперь позади, но страх не пропал. Он сидел в душе, как постоянное напоминание о непрочности жизни. О том, что могут случиться и другие события, когда чужая неподвластная Коле сила постарается перевернуть, скомкать, сделать несчастным его существование… Иногда этот страх обретал конкретное содержание: «А вдруг провалюсь на экзаменах в Симферополе?.. А почему Тё-Таня так долго не возвращается из лечебницы, уж не случилось ли чего-то?.. А отчего это доктор Борис Петрович, когда недавно прослушивал меня, странно переглянулся с тетей? Уж не открылась ли опять болезнь?»
Но чаще страх был размытый, необъяснимый — ожидание неясных опасностей. И стержнем его была боязнь развалин…
Вот ведь какое непонятное дело! Коле нравился этот город. Нравилось море, запутанные переулки и лестницы на косогорах; нравились полные корабельной жизни бухты, остатки укреплений, рассказы про осаду, ранние разноцветные закаты в холодном декабрьском небе, мерцание маяков… И приятели оказались вполне подходящие, хотя Фрол и выпускал иногда колючки… Даже развалины нравились, когда солнце ярко высвечивало их белые стены, карнизы, барельефы и колонны. Это было похоже на древнюю Помпею, Коля читал о ней в книге «Повести древней истории». Но, когда начинала сгущаться синяя тьма, Коле чудилось в руинах нарастание таинственной жизни. Она была непонятна и совершенно чужда людям, чужда ему, Коле.