ДАЙ ОГЛЯНУСЬ, или путешествия в сапогах-тихоходах. Повести.
Шрифт:
А глаза Юли были сухи. Такими глазами смотрят в потолок приговоренные. Плачут, когда есть надежда; когда ее нет, глаза сухи.
— Ну,— вдруг поднял голову Шитов,— что будем делать?— голос был усталый и безразличный.
Юля не ответила.
— Что будем делать, говорю? — через некоторое время повторил вопрос Шитов.— А, Юля?
И в этом «А, Юля?» было примирение: так оно мягко, снова по-семейному прозвучало.
Юля попробовала ответить, но не смогла — не было голоса; только пошевелила
— Что? — наклонился к ней Шитов.
— Поедем,— еле слышно проговорила Юля.
— Поедем? Куда?!
— На Смоленщину. Туда.
— В леса, что ли? Она кивнула.
— Зачем? — недоумевал Шитов.— Юля, зачем?— тронул ее за плечо. Оставил руку на плече.
Юля повернула к нему глаза—чужие, отчужденные, страшно незнакомые.
Лицо Шитова нависло над ней — в сложной гримасе обиды, сострадания и недоумения, небритое, измученное, некрасивое, но все-таки родное, привычное... Она подняла руку, тронула его щеку.
— Помоги мне, Иван, помоги... Только ты... надо поехать... Туда... Надо...
— Ну, поедем,— согласился он, поднимая брови— Можем поехать.— И весь недоумение.
— Я посплю... можно? — и Юля тут же закрыла глаза.
Звякнул в прихожей звонок. Иван пошел открывать. Сын.
— Чш-ш,— прикладывая палец к губам, сказал отец. —Мама спит. Она не спала целую ночь...
Оба на цыпочках, оглядываясь на Юлю, прошли в кухню.
А во дворе, на асфальтовой площадке, развешивая белье, разговаривали о случившемся у Шитовых две пожилые женщины.
— Слышала — ух и кричал вчера! — кивок на окна Шитовых.
— Кто?
— Да этот, начальницы-то муж.
— Да неужели?
— На нее, видать. Стекло вчера разбил. Она-то выскочила как ошпаренная, а там стекло — дзынь! И сегодня крики.
— Доездилась.
— Вот-вот. Когда много ездят, всегда так.
— И ведь дети, дети ведь!
— Дети. Она, может, считает, что вырастила уже. Самой, видать, захотелось погулять. Одевается, разъезжает, по неделе дома нету —все хозяйство на муже.
— Он-то хороший?
— Да золото — не человек. Ни выпьет, ни на работе не задержится. И ковры выбьет, и в магазин сходит, и с детьми возится — никогда его никаким не видела.
Таких-то всегда и рогатят, золотых. Ох, не говори! Она с ним за дом-то спокойна, вот и разъезжает. А запей он или заведи кого на стороне —ей бы тогда не до дури, некогда было бы хвостом-то вертеть. Вчера и не ночевала даже — выгнал, видать.
— Значит, за дело... Было, значит...
— А сегодня сперва покричал, потом затихло. Ничего не слыхать.
— Неужели простил?
— Да кто их знает? Он-то мягкий, добрый, может, и простил.
— О-ох! Как подумаю о своем. Он ведь все время в рейсах; кто его знает, что там... Раньше-то козел был. Вот и думаю: узнаю — что буду делать? Это ж какой надо быть, чтоб отрезать...
Из подъезда выбежал Валерик, дожевывая чтото на ходу.
— Валерик,— позвала его одна из женщин, сложив лицо в гримасу сочувствия,— что мама — не заболела ли?
— Не. У нее подруга заболела — она у нее была, ночь не спала.
Женщины многозначительно переглянулись. О, как многозначительно и понимающе!
Потом обе дружно наклонились к тазам с мокрым бельем, дружно достали и начали развешивать простыни... Они стояли спиной друг к дружке; слепяще белы их простыни; они влюблены в снежную белизну белья,— руки их ласкают поверхность ткани, одергивают складочки...
Иван сидел на кухне, глядя во двор, на женщин, развешивающих белье.
Мурлыкал, как кот, холодильник.
Тикали часы на столе в гостиной, где спала Юля.
Бесшумны были снующие в аквариуме рыбы.
Не слышно дыхания спящей Юли.
Но во сне ее грохотала гроза.
Гроза застала Юлю посреди необозримо широкого поля пшеницы. Резвился, скакал по полю ветер, валял дурака на пшенице.
Юля побежала, испуганно оглядываясь по сторонам, со страхом смотрела на небо; бежала, спасаясь от грозы. Одна в поле, одна под грохочущим, кажется, на нее одну ополчившимся небом...
Перун бушевал. Он был страшен сегодня — пушечно оглушительны раскаты его гнева; Юля при-
седала даже, накрывая голову при очередном ударе; молнии ослепительно ярки, молнии похожи на выстрелы — по ней...
Юля озиралась — искала хоть какого-то укрытия.
Заметила вдали, посреди поля, дуб и бросилась по пшенице, вяжущей ноги, к нему, под его крышу...
Но вот снова лопнуло небо над ее головой — она увидела, как молния ударила в дуб — он вспыхнул, загорелся свечой.
Юля остановилась, прижав руки к груди; дождь обливал ее, платье прилипло к телу и по лицу бежали струи дождя...
Она вздрогнула во сне, застонала.
Иван услыхал стон, поднялся, вошел в гостиную. Смотрел на Юлю, смотрел, не трогаясь с места...
Звонок в прихожей заставил его вздрогнуть. Шитов пошел открывать.
— Да здравствует домовитость! — раздалось громкое, чуть приоткрылась дверь.— Я, в общемто, знал, что вы должны быть дома, но все равно рад! — объявил, входя, некто, кого лучше всего назвать Холостяком.— Я к вам с бедой,— сообщил он деловито.
Это был высокий черноволосый с сединой мужчина— из тех, что всегда в галстуке, но не всегда в свежей рубашке. Умница, трепач, бабник, выпивоха. Инженер, ставший таковым, как он говорит, по роковой ошибке. Холостяцтво — его убеждение. Он о нем любит поговорить, эта тема — его конек и выход остроумию.