Дайте мне обезьяну
Шрифт:
Встает.
Спасибо тебе за приют. Мне дальше пора.
ПОЛУКИКИН. Не уходи, Джон. Останься. Живи здесь. Я тебя пропишу.
Джон Леннон смеется.
Ты не думай, что сын против. Он против. Но это моя квартира. Что хочу, то и делаю.
ФЕДОР КУЗЬМИЧ. Славный ты человек, Петрович. Люб ты мне. Не поминай лихом.
ПОЛУКИКИН. А если и против — ну и что?.. я тебя могу вместо себя прописать… А сам выпишусь. Какая ему разница, я или не я?!. Ему лишь бы один был прописан… Пойду по свету, Джон. Вместо тебя! А ты здесь оставайся.
ФЕДОР КУЗЬМИЧ. Вместо меня никак не получится. Нет,
ПОЛУКИКИН. Джон, скажи, я — странноприимец, да? Я — пристанодержатель? Я — ваш? Я ведь с вами, да?.. Ведь если есть бегуны, или как вас там… должны же и эти быть… пристанодержатели, да, Джон? Ну хочешь, я паспорт выброшу?
Джон Леннон качает головой.
Хочешь, Федор Кузьмич, я от имени своего отрекусь, от прошлого отрекусь — от всего своего? Буду Гордеем Матвеичем… Нет! Диком Джеймсом! Ты только скажи!
Джон Леннон качает головой.
Хочешь, Джон, от тебя отрекусь?
Пауза.
Скажешь — отрекусь! Честное слово!..
ФЕДОР КУЗЬМИЧ. Вот когда ляжешь, да так, что ни одна живая душа знать не будет, где костьми лег, кроме волка серого, ворона чернокрылого да гада овражного, вот тогда и решишь про себя, был ли ты наш или не был, — при прочих немаловажных условиях, о которых я не в праве тебе сейчас говорить в силу эзотеричности исповедуемого мною учения.
Звонок в дверь.
ПОЛУКИКИН. Джон, это Валя Мороз, радиожурналист, она у меня интервью не добрала, сын помешал.
ФЕДОР КУЗЬМИЧ. Не успел — опять в кладовку придется. (Прячется в кладовку.)
Полукикин открывает дверь, впускает… сына.
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. Привет, отец.
ПОЛУКИКИН. Давно не виделись. В чем дело? Что забыл?
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. Как же ты приветлив, однако!.. Пришел борщ снять с плиты. Ты не можешь, я тогда не подумал.
ПОЛУКИКИН. Почему не могу? Я все могу. Напрасные беспокойства, Виталий Витальевич.
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. Вот как… (Удивлен.) Ну и как — вкусный?
ПОЛУКИКИН. Сносный. Видишь, две тарелки съел.
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. Ты ел из двух тарелок?
ПОЛУКИКИН. По-твоему, я должен есть из одной? Нет, я ем по-человечески! Из двух.
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. У тебя был кто-то!..
ПОЛУКИКИН. С чего ты взял? Кто может быть у меня?
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ. Я знаю кто!
ПОЛУКИКИН. Кто?
ВИТАЛИЙ ВИТАЛЬЕВИЧ (с печалью в голосе). Джон Леннон, отец! (Уходит.)
Полукикин проводил сына взглядом. Перебинтованный, стоит недвижим.
ПОЛУКИКИН. Нет, нет… Это моя территория! (Открывает в кладовку дверь, глядь, а там нет никого, — какой-то плащ, какие-то тряпки… Магнитофон «Астра-2»… Лежит кирпич…)
Войдя в кладовку, Полукикин Виталий Петрович закрыл дверь за собой.
Молодая женщина вышла из кухни. Удивительно похожая на Валентину Мороз, она — в домашнем халате — убирает посуду.
Дайте мне обезьяну
Глава первая
1
Рот у Тетюрина был открыт.
Тетюрин открыл глаза.
Позже, по злостной литераторской привычке, он попытается поместить свое тогдашнее пробуждение в контекст аж мировой литературы — нет, все равно главным образом нашей, родной, своестранной… Когда мозг свинца тяжелее, и рота солдат во рту ночевала, и на носу капелька пота, кто, как не наш правдолюб-сочинитель, изобразит лучше?
Знакомо до отвращения. Примеров так много, особенно приключенческих, что только с одними перемещениями в другие города хватило бы на антологию. Плюс анекдоты из жизни, ни на бумаге, ни на экране не воплощенные: костромич, допустим, обнаруживает себя в Хабаровске, красноярец — на станции Таловая Воронежской области, а человек (по причине отсутствия паспорта) без гражданства-прописки — в холодной воде, переплывающим Волгу (уже без причины). Не на одной Москве свет клином сошелся. Сакральная география российского похмелья — это вам не план эвакуации при пожаре, что висит на входе в человекоприемник в любом столичном мед. вытрезвителе. Но тяжело, тяжело…
И все ж Тетюрину сподручней было бы пользоваться другой, как сказал бы Борис Валерьянович Кукин, парадигмой. — Жизненный опыт самодостаточен, и здесь обнаруживается тенденция.
Вот такой эпизод. Из запасников памяти. Просыпается черт знает где, в год еще, кажется, преддипломной практики, молодой, красивый, двадцатидвухлетний, и бредет, студент, ища туалет, по чужой квартире, шатаемый от стены к стене, а вокруг — фиалки, фиалки, фиалки в горшочках… Ужас овладевает героем. Наконец замечает в книжном шкафу за стеклом знакомую рожу одногруппника на фоне каких-то заснеженных гор. Выяснилось, что стойкий товарищ привез Тетюрина к своей теще-цветочнице, а та ушла на прием к стоматологу.
Или, например, как проснулся ночью в медицинском издательстве, для которого переписывал чью-то брошюру о лямблиях, и, конечно, не мог вспомнить, с кем пил и как здесь (здесь — это где?) очутился. И надумал на волю рвануть, не будучи протрезвевшим, — и рванул — перепутал в темноте стеклянную дверь с зеркалом, ломанулся туда, в Зазеркалье, а увидев свирепого двойника, выбил зуб — не ему — себе. Как такое возможно?
Особо памятно, как ослеп — ненадолго, минут на восемь — был казус по юности… Белый овал унитаза, над которым смиренно склонился, вдруг взялся тускнеть. Тускнел, тускнел и пропал, стало страшно темно. Мрак. Тетюрин сел на пол и позвал, как маленький: «Люди!.. а люди!..» — тут все и вспомнил — и где (на вокзале), и с кем (с Лялькиным братом), и по какому поводу (по поводу вынужденной остановки). Отрезвел мигом. Брат Лялькин, или Максим, прибежал в уборную, тряс его за плечо, дергал зачем-то за волосы и говорил не переставая — не то «Вить! Вить!», не то «Видь! Видь!», сейчас уже никто не разберется; в любом случае Виктор Тетюрин увидел сначала металлическую трубочку на кончике шнурка, а потом выщербинку в полу, а потом уже все остальное… А потом им объяснили, что в этих краях по ту пору пиво разбавляли водой, а для пенности добавляли немного шампуня, а для крепости — два пшика карбофоса на кружку.