Дед умер молодым
Шрифт:
— Что же ты им ответил, Николай? — спросил Морозов, выслушав рассказ юноши.
— Обещал подумать. И вот к вам, Савва Тимофеевич, за советом пришел...
— Так, так, ну, а сам-то ты какого мнения на сей счет?
— Не хочу фабрику продавать,— твердо ответил Шмит,— Вот достигну совершеннолетия, стану хозяином...
— Ишь ты,— Морозов погасил окурок.— Однако ты, студент, смел. Ну, какой из тебе хозяин выйдет с твоими социал-демократическими взглядами? Или хочешь пойти по .стопам' Роберта Оуэна?
— Н'е смейтесь, Савва Тимофеевич. Оуэна я уважаю,
— Ну, Коленька, высоко ты метнул...— Морозов произнес эту фразу чуть насмешливо, но с одобрительным почтением.
Шмит продолжал:
— Вы только подумайте. Закрыть фабрику, продать с аукциона, это значит прежде всего народ без работы оставить, на улицу выбросить. А какие у нас мебельные мастера! Краснодеревщики, резчики... Скульпторы, художники своего дела... И почти каждый всю жизнь отдал фабрике. А некоторые и вовсе — по наследству от отца к сыну. Расставаться с таким народом — все равно что родню терять
— Так, так, стало быть, хочешь и дальше эксплуатировать пролетариат, товарищ Энгельс с Пресни? — Морозов спрашивал хоть и со смешком, но явно сочувственно.— А капитал откуда возьмешь, чтобы переоборудовать фабрику?
— Займу. Матушка, надеюсь, одолжит тысяч семьдесят пять... На первое время хватит... Ну, и рабочих в пайщики привлеку, есть же там кое у кого какие ни на есть сбережения.
— Смотри, брат, не прихлопнули бы тебя с твоими социальными идеями...
Шмит продолжал, все более увлекаясь:
— Вспомните, с чего начинал наш с вами общий предок Савва Васильевич? Тоже с займа, хоть и с грошового... Едва в кабалу не пошел...
Савва Тимофеевич сощурился:
— Н-да... Общий предок. Он-то, голубчик мой, и сам потом земляков в кабалу брал... А у нас с тобой, Коля, не те характеры...— Помолчал, подумал и вдруг порывисто вскочил, обнял Шмита: — Все-таки ты, студент, молодец. Есть в тебе морозовский размах...
Николай смутился:
— Только поймите меня правильно, прошу. Не ради корысти стараюсь.
Морозов кивнул, теперь уже без тени улыбки:
— Понимаю и верю тебе. Промышленность в России надо развивать, рабочий народ поддерживать, не давать ему опускаться до пауперизма.
— Именно так,— обрадовался Шмит,— а вы, Савва Тимофеевич, разве не поддерживаете?
— Эх, Николушка, что про меня толковать... Мне бы твою молодость, да твой задор, да твою свободу.— Морозов долго молчал, нахмурившись. Потом вдруг широко улыбнулся: — С фабрикой решил ты правильно, русский человек Шмит.
Тем временем из сада возвратился Иван Сергеевич, сказал озабоченно:
— Думаю, Савва Тимофеич, пора мне прощаться с вашим гостеприимным кровом. Двух шпиков за оградой приметил. Сегодня ночью уйду.
Морозов вздохнул:
— Куда пойдете — не спрашиваю. Только адреса мои не забывайте, и здешний, и покровский. Еще, Николай Эрнестович, тезки вашего запомните адресок, этого вот юноши. У Горбатого моста, фабрика Шмита.
Николай Шмит раскрыл рот. Морозов сказал:
— Хватит, Коля, в прятки играть. Знаю, надежный ты еловек. Гордись знакомством с Николаем Эрнестовичем
Бауманом...
Прародительница и потомки
Написать книгу о современной ему Москве, объединив в ней газетные репортажи и журнальные очерки, давно собирался Владимир Алексеевич Гиляровский, любимый читателями «дядя Гиляй». Свой человек в литературных кругах, приятель Антона Павловича Чехова, запросто принятый в домах московской знати, он был завсегдатаем театральных премьер и праздничных богослужений в кремлевских соборах, в храме Христа Спасителя. Отовсюду острое перо «короля репортеров» несло новости. Но особенно сенсационными считались его корреспонденции о «столичном дне» — ночлежках, тайных вертепах, игорных притонах.
Делясь задуманным планом бытописательской книги, посвященной Москве, с добрым знакомым —Саввой Тимофеевичем Морозовым, журналист встретил горячее одобрение:
— Пора, давно пора показать нашу Белокаменную не только с парадной стороны... Тогда можно будет надеяться, что отцы города наконец обратят внимание на благоустройство.
— Боюсь, Савва Тимофеевич, не удастся мне преодолеть цензурные рогатки,— вздохнул Гиляровский.
— А вы не старайтесь особенно разоблачать,— посоветовал Морозов,— просто спокойно этак изобразите всю ту грязищу материальную и нищету духовную, в которых москвичи живут издавна. Например, про Хитровку, мне хорошо знакомую еще с детства, расскажите. Словом, пристыдите отцов города... Доброе дело сделаете, Владимир Алексеевич...
Выпустить книгу «Москва и москвичи» Гиляровскому удалось лишь после революции. А мне, автору этих строк, посчастливилось познакомиться с седоусым патриархом репортерской братии незадолго до его смерти, последовавшей в 1935 году.
Передо мной в привычной обстановке нашего старенького Дома печати на Никитском бульваре (тогда еще не переименованном на Суворовский) возникает фигура по-истине легендарная — седоусый богатырь Владимир Алексеевич Гиляровский. Кто-то из старших товарищей журналистов, представляя меня ему, называет обоих по имени-отчеству. И богатырь, протянув руку, приветливо улыбается из-под усов:
— Хорошо помню деда, рад познакомиться с внуком.
Пожимая его жесткую мускулистую ладонь, я чувствовал себя так, будто шагнул назад в прошлое на несколько поколений, будто стал современником Куприна, Льва Толстого, Репина, адмирала Макарова, академика Павлова. Ведь с каждым из них беседовал он — в том сомнения быть не может — король российских репортеров. От волнения у меня язык прилипает к гортани. Ценою огромных усилий я наконец выдавливаю из себя вопросы не слишком оригинальные, но вполне приличествующие случаю, расспрашивая Владимира Алексеевича о его знаменитой книге «Москва и москвичи». Жадно улавливаю разрозненные ответы, пытаясь занести их в блокнот в виде более или менее связанных фраз, и вот неожиданно: