Дед умер молодым
Шрифт:
Надо нам, Морозовым, помнить, что только Тимофей, самый младший из сыновей Саввы Васильевича, родился свободным человеком. И еще гордиться можно тем, что хватило у Тимофея Саввича ума в дворяне не лезть. Отказался русский промышленник Морозов украшать баронским титулом свою фамилию в отличие от фабриканта-немца Кнопа и банкира-еврея Гинзбурга...
Словом, что и говорить: не глуп был покойный родитель. А вот не сумел понять, что нельзя больше помыкать фабричным народом».
Такие мысли назойливо одолевали Савву Тимофеевича, когда, отшагав добрую половину Бульварного кольца, он, притомившись,
«Как понять великого поэта? С одной стороны, эта самая «народная тропа», которой не дано зарасти, а с другой — «поэт, не дорожи любовию народной». И как это дальше?.. Забыл... Выходит, различал Александр Сергеевич, где народ в истинном смысле и где «чернь». Та самая чернь, от которой нарождаются «черные сотни».
И еще Морозов задал себе такой вопрос: «Ну, а ты, московский барин, ты-то и впрямь хочешь служить народу? Или все твое пожертвования революционерам не более как Желание купить себе этакую «индульгенцию», отпущение грехов? — И тут же ответил: — Скорее всего, почтенный, не хочешь ты ничего терять в установившемся своем буржуазном благополучии. И вряд ли отважишься теперь, в солидном своем возрасте, выйти на баррикады с бомбой и револьвером... Хотя в поисках самопонимания читал и «Коммунистический манифест», подчеркнув слова: «...Когда классовая борьба приближается к развязке, процесс разложения внутри господствующего класса, внутри всего старого общества принимает такой бурный, такой резкий характер, что небольшая часть господствующего класса примыкает к тому классу, которому принадлежит будущее. Вот почему как прежде часть дворянства переходила к буржуазии, так теперь часть буржуазии переходит к пролетариату. Именно часть буржуа-идеологов, которые возвысились до понимания исторического движения».
«Возвыситься до понимания» — хорошо сказано! Но одно только понимание без последующего действия — мало для того, чтобы изменить мир. И вот дальний твой родственник, но близкий по воззрениям человек, Коля Шмит, готов действовать. Потому, наверное, что ему двадцать, а тебе, Савва, за сорок. Впрочем, не в возрасте тут дело. Другой Николай — Бауман, человек взрослый, натура сложившаяся, а смотри-ка... Да-а, где-то он сейчас, милый человек, Николай Эрнестович, именовавший себя Иваном Сергеевичем?.. Скорее всего, в тюрьме, очень возможно.
А вот Колю Шмита проведать надо, и поскорей, хоть завтра пораньше утречком... Пойду сейчас домой, лягу спать, благо нынче у Зины все тихо, никаких приемов».
Ведь, пожалуй, из всего многочисленного «морозов-ского клана», возглавляемого Абрамычами, Захарычами, Викулычами, Тимофеевичами, именно он, Николай Павлович Шмит — сын Веры Викуловны Морозовой, был роднее, ближе всех по духу ему, «молодому дедушке» Савве. Сам Коля, по скромности своей робея перед Зинаидой Григорьевной, на Спиридоньевку заглядывал не часто. Что ж, не беда. «Сделаю почин — проведаю Колю, тем более что на новоселье он нынче...»
С такими намерениями Савва Тимофеевич шагал по Большой и Малой Бронным, по Козихе, чьи невзрачные кварталы помнил наизусть со студенческих лет.
Задумано — сделано. Следующий день начался ранним визитом к Николаю Шмиту.
— Слышал я про твое новоселье, внучек... А теперь вот и сам решил наведаться...— Морозов перешагнул порог квартиры Шмита.
Выйдя по звонку в переднюю, Николай Павлович встречал гостя в обычной своей косоворотке, едва успев накинуть на плечи тужурку. По всему было видно, что он еще не успел позавтракать.
— Входите, рад видеть вас... Это что же, в порядке моциона вы прогуливаетесь ни свет ни заря?
— Да, Николаша, такое уж правило я себе предписал: глаза открыл и шагом — марш!.. А то потом начнутся разъезды по делам, так до вечера из пролетки не вылезешь...
Савва Тимофеевич снимал пальто и шляпу, оглядывал себя в зеркало.
— Да-а, вот вышел нынче за ворота и думаю: до Новинского тут рукой подать, пойду погляжу на внучка, как он там?.. Итак, Николай, квартируешь в доходном доме Плевако... С родительским особняком расстался. Только по соображениям финансовым? Или по другой какой причине?
Шмит отвечал в раздумье:
— Как вам сказать, Савва Тимофеевич... Особняк, конечно, память об отце, родовое шмитовское гнездо... Однако содержать его со всеми службами по нынешним временам дороговато. Конюшни ни мне, ни сестрам не нужны. Лошадок родительских мы продали, пешком ходить любят и Катя, и Лиза. А я — и говорить нечего...
— Что ж, одобряю,— кивнул Морозов,— однако тебе, социал-демократ, вроде бы и не с руки жительствовать вдали от рабочего класса, оторвешься от базиса, интеллигент...
— Как раз наоборот,— возразил Николай Павлович,— там, у Горбатого моста, всякий, кто из цехов домой, в гости ко мне по пути заглядывает, бросается в глаза городовому. И понятно, это возбуждает подозрение у блюстителя порядка: очень уж запросто фабричные к своему хозяину шляются... А тут, на Новинском бульваре, видите, какой людской поток. Самым глазастым шпикам не уследить за всеми, кто входит и выходит из дома Плевако...
— Так, так, с точки зрения конспирации соображения вполне трезвые. Стало быть, уже наблюдают за тобой, Николай Павлов, приметной личностью стал ты для господ охранников.
— Не скажу, чтобы льстило мне такое внимание... Недавно двух провокаторов застукали наши прямо на фабричном дворе. С поличным поймали. Ну я сразу обоих и выгнал... А уж такие с виду симпатичные парни были, эти двое... Воскресную школу усердно посещали. Когда по политической экономии я занятия проводил, так и засыпали меня вопросами...
— Наверное, и библиотекой твоей интересовались, а? — продолжал расспрашивать Морозов, войдя в хозяйский кабинет. Один из массивных дубовых шкафов изнутри — за стеклами — был тщательно занавешен темной тканью.
Шмит кивнул. Морозов продолжал, подойдя к шкафу вплотную:
— Я, между прочим, тоже интересуюсь... Главным образом — свежими женевскими изданиями.
Николай Павлович достал из кармана ключ, щелкнул в замке, распахнул обе створки шкафа:
— К вашим услугам, Савва Тимофеич...
— Спасибо, Коля. Вот посижу у тебя почитаю, отдохну душой...
Морозов развернул на коленях плотно сброшюрованный том, отпечатанный на гектографе. На обложке значилось крупными буквами от руки: «Второй съезд».