Декабрь без Рождества
Шрифт:
Панна не вполне понимала себя. Одно знала она наверное: когда тайна их выйдет наружу, сие будет концом старой компании. Не только потому, что могут раздружиться Арсюша и Сережа, который весь последний год тоже ищет малейшей возможности побыть с нею наедине, но просто всем сразу станет как-то не так при наличии жениха да невесты. Не охота, вовсе не охота выходить из теплой доброй детской, век бы в ней оставаться, ведь оно так беззаботно и весело! Арсюша и без того с нею каждый день, к чему взрослеть? Что меж ними есть нечто особое, что он ближе ей не только Сережи, но и Платона, она поняла с тринадцати еще лет, с пустяка, сущего пустяка. Было то в Камышах, в один из дождливых насквозь, сумрачно темных летних дней, когда так невыносимо досадно сидеть в комнатах, а на двор не высунешься. «Право, коли завтра не прояснится, я слягу с мигренью, — пожаловалась госпожа
Сколько прошло еще месяцев, покуда сделалось ясным, что означают все эти странности? Немало. Панна ни разу не задумалась, отчего задолго до первых неумелых признаний десятки незримых нитей связали ее с Арсением, и никак не могли б связать с кем-то другим. Сережа Тугарин, если подумать беспристрастно, был красивей: темноволосый, и волосы не надобно было ему чернить, но светлоглазый. Особенно хороши были, по восторгам всех взрослых, эти его большие светлые глаза в обрамленьи длинных черных ресниц. Но Панна беспристрастно не думала. Сережа был дорогой и близкий, а с Арсюшей они, словно бы день ото дня, становились одним целым.
Зачем только Сережа в нее влюблен! Как все сложно стало в их безмятежной, их веселой компании!
«У Платона какая-то тайна появилась, между прочим, — заявил Арсений, шевеля подобранным березовым прутиком свежие травинки».
«Тайна? — Панна задумалась. — В смысле… ну, как у нас? Он тоже в кого-нибудь влюбился?»
«Влюбился он в Лёльку Ямпольскую, бедняга, но это не тайна. Я про другое. Зачем он так надолго после курса в Сибирь ездил? На добрых четыре месяца».
«Так у нас там родственники, — Панна задумалась. Наличие сибирской родни без того немало смущало ее. Что ж это за родня такая, о коей не рассказывают житейских анекдотов, кою не перечисляют поименно, коей нету ни портретика, ни силуэта… Давно уж она поняла, что семья их — не совсем обычная семья, и живет не тем и не так, что другие семьи. Зачем так долго гостил Платон у загадочной родни, о чем часами беседовал с отцом по возращении?»
«Хотел бы я представить, чем может быть четыре месяца занят Платон Роскоф у родни, которая живет по модам позапрошлого сезона и читает апрельские журнали в июне? — хмыкнул Арсений».
«Положим, не четыре, а два, не забудь про дорогу. А в Лёльку Ямпольскую Платон не может быть влюблен, — сменила тему Панна. — Она vulgar. Красивая, конечно, но vulgar».
«А вот в этом я не уверен», — Арсений, несомненно, отвлекся от непонятной Сибири.
«Как это — ты не уверен, — возмутилась Панна. — Кабы ты слышал, что она мне о прошлой неделе ответила, когда я спросила, понравилась ли ей „Смерть в желтом домино“?»
Сказав, она тут же залилась краской. Повторить же сказанное девицей Ямпольской было просто немыслимым. «Превосходные ужасы, — сказала Лёля одобрительно. — У меня со страху аж позвоночник чуть в панталоны не осыпался».
«А я и слышал, — ответил Арсений, и Панна покраснела еще больше».
«И, по-твоему, она не vulgar?!»
«Ну… видишь ли, vulgar это все ж-таки когда человек не знает, как надо и как не надо. А она ведь прекрасно знает. Захоти, могла бы быть очень бонтонной, право. Ей нравится эпатировать».
«Может статься, ей и нравится эпатировать, только едва ль Платону может понравиться эпатирующая девица, — Панне стало не слишком приятно, что Арсений оправдывает в чем-то Ямпольскую. — Платону может понравиться только особа безукоризненно изысканная».
«Знаешь, — Арсений словно на мгновение отстранился от собственных гессенских сапог, блондов, подтемненных волос и сделался старше. — Платоше нашему собственной изысканности, пожалуй, достанет на двоих. Пересыщенный раствор кристаллы не растворяет, помнишь, нам в физике объясняли? А мне так, Панечка, неохота в Архивах служить, а папенька рогом уперся. Говорит, самое лучшее для продвижения в обществе».
«Да, родители вечно чего-то хотят на свой манер, — Панна вздохнула. — А ты послужи год, папенька успокоится, а там видно будет. Понимаешь, все ведь дело в том, что они нас еще всерьез не принимают. Ты сейчас говоришь, „не хочу“, а он еще думает, будто ты от манной каши отказываешься. Мало ль, чего ты не хочешь. А со службы воротишься через год, будешь как бы сам по себе, и „не хочу“ твое будет другое».
«Ты такая взрослая иногда, — Арсений вздохнул. — Мне даже больно, какая ты иногда бываешь взрослая. Откуда в тебе это?
Ты ж меня на три года моложе. А служить я вообще не хочу. Мы будем жить в деревне, читать и принимать у себя немногих друзей, тех, с кем есть о чем говорить. Ведь больше нам ничего не надобно, правда?»
«Правда».
И тут уста их слились, впервые, по-взрослому, как, надо думать, свойственно целоваться только супругам.
Узурпатор в те дни еще не снялся из Дрездена, но войска уже выстраивались в восточном направлении. Это были дни глубочайшего падения христианской Европы. Император Австрийский и король Пруссии как с ровней встречались с трактирщиковым сыном Иахимом Мюратом, венчанным «королем» Неаполитанским. Бонапарту же они воздавали почести как высшему, называя его «императором» и «Наполеоном Первым». Теперь уж Бонапарт приходился Императору зятем, коли можно назвать так владыку наложницы, поскольку брак с Марией-Луизой Австрийской от живой жены Жозефины Богарне не был законен.
«Зачем было австрийцам точить сабли свои о ступени французского посольства?! — отчаянно повторяла в Кленовом Злате Елена Кирилловна. — Теперь бы им стоило этими самыми саблями зарубить друг дружку насмерть!»
«Почему? — спрашивал Платон, как-то начавший в то лето перетекать от младших друзей в общество взрослых».
«Да потому, что самоубийство — грех, — сердилась Елена Кирилловна. — Но и жить мужчинам после такого позора тоже никак нельзя!»
И австрийская принцесса теперь не только разделяла ложе узурпатора, но и успела дать жизнь младенцу, прозванному Римским королем и долженствовавшему, по чаяньям Бонапарта, стать французским Императором. А в пыльной стклянке, в убогой лавчонке аптекаря, билось сердце другого мальчика, законного Государя Франции. Даже революция представлялась теперь не столь страшна, поскольку в ней еще можно было отделить Добро от Зла. Ныне в старой Европе смешалось все. Лишь две державы явственно копили силы для сопротивления тому, кто уже видел себя владыкою мира: Великобритания и Россия.
Не защищенная морскими глубинами, Россия готовилась принять чудовищный удар, после предательства Австрии это было ясным всем, кто жадно следил за газетными листами.
Как большинство подростков, Панна и Арсений нисколько не интересовались событиями политической жизни. На первых шагах из детской, они еще худо знали жизнь, то и дело разминываясь с нею то во времени, то в пространстве. Смысл собственного бытия, философия, искусство составляли единственную пищу для их юных умов. Мимоходом, между мыслями об Арсении и живописи, Панна видела, что отец пребывает в непрестанной тревоге. Но разве не все последние годы он тревожился вестями с первой родины? И нездоров он был тоже не со вчерашнего дня. Из всего этого никак не вытекало, что отец может умереть. Посещая могилы и много-премного размышляя о смерти, они в нее на самом деле нисколько не верили.