Декабрь без Рождества
Шрифт:
— Ну, какая на войне молитва! Только одна: Господи, пронеси, да и та под огнем. Но возвращусь. Некоторые вещи в жизни слишком значимы, чтобы расходиться в их трактовке, оставаясь друзьями. К тому же… а, что уж теперь таить! Мальчиком я считал Платона самым умным из нас троих, а вот где-то в отрочестве я поглупел сам. Помню, с чего сие началось. Я позволил себе шутку, быть может, и не самую дурную, о Государе. Повторил за гостем родителей, не сам и выдумал даже. Просто в маменькином салоне все смеялись, вот я и собезьянничал в нашем кружке. Помню, у Платоши лицо как каменное сделалось. «Пожалуйста, не говори так при мне более о Божием помазаннике», — только и сказал он. Больше я такого и не говорил, но начал
— Docta ignorantia! [6] — слетело с языка Прасковьи. Тут же она улыбнулась. — Господи, что я, оказывается, помню! Нелегкая доля — быть младшей сестрою моего брата! Помню, как говаривала маменька: «Уж о чем я не думала, называя сына Платоном, так это о том, что из него выйдет философ!» А он-то был горазд врать, что долго не могли решить родители, Платоном его наречь либо Аристотелем?
— Так сие было враньё?
Лед в глазах Арсения растаял. Они смеялись, глядя друг на дружку, весело и самозабвенно, как в юности.
6
Буквально — «ученое незнание», богословский термин о непостижимости Божественного.
— Еще какое! Платона назвали в честь кого-то из маменькиных хороших друзей, друзей детства.
— И все же, — Медынцев посерьезнел, между тем ей так хотелось, чтобы взаимный их смех длился и длился. — Сие незнание в современном мире не сумеет обозначить для себя один-единственный человек. Тут необходим купный труд умственных усилий, и мне представляется иной раз, что семья Сабуровых и Роскофых к сему труду причастна. О, не пугайтесь, Прасковья Филипповна, я далек от досужего любопытства! Если б и я был к сему причастен раньше, быть может, мне не пришлось бы сегодня уходить в отставку! Но я делал ошибку за ошибкою, покуда не понял, что в обществе, где монарха считают обычным смертным, верить нельзя никому. И теперь я верю только тем, с кем в юности спорил.
— Простите, Бога ради, Арсений Сергеевич, я вовсе от этой страды голову потеряла! — запоздало всплеснула руками Прасковья. — Сейчас прикажу чаю! Вы, ласкаюсь, не огорчите, останетесь к обеду?
— Нет, — голос Арсения был теперь чужим, невыразительным. — Премного благодарен, но прибыл только сегодни. Еще не разобрался со своим устройством. Позвольте мне на сем откланяться.
— Не смею задерживать, — Прасковья поднялась одновременно с гостем. Самое она не ведала, сколь холодным сделалось лицо ее, послушное отчаянной попытке скрыть смятение чувств.
Не успел устроиться в дому, как прискакал, шепнул ей кто-то, когда она стояла, потерянная, в опустевшей гостиной. Неужто так спешил после стольких лет ссоры мириться с Платоном? Либо желал отделаться поскорей от неприятного визита, а после уж спокойно заняться домашними делами, шепнул кто-то и в другое ухо. Первый шептун был приятен, второй скорее противен, а прислушаться надлежало все ж к нему. Арсений не простит, никогда не простит, а понять не сможет. И никак нельзя, не совершив предательства, открыть ему правды.
Она самое не приметила, как вбежала, с девичьей легкостью, по лестнице, оказалась в студии, шагнула на балкон. И тут же, отшатнувшись, испуганно спряталась за косяком. Что он подумает, увидав, как она глядит ему вслед?
Сейчас он минует аллею, поскачет к деревне… Вдруг припомнился ей такой же теплый денек, не осенний, а майский, когда в Липовицы въехала она, восемнадцатилетняя, на спокойной каурой своей лошадке. В отличие от маменьки, Елены Кирилловны, Панна никогда не была любительницей своенравных красавиц и бешеного галопа. Стыдно признаться, но в ребячестве она безо всякого восторга пересела на настоящую лошадь с милого поньки, с которого и падать-то было не страшно и не больно. По-иному выглядела тогда деревня, средь бела дня в ней кипела деятельная работа. Глянешь направо — вырыты ямы, в полдюжины из них вбиты кряжи, а седьмой кряж озабоченные мужики только примериваются воткнуть в землю обожженным острием. Глянешь налево — там кряжей заготовлено было не дюжина, а всего восемь, но зато все уже не только стоят, но и держат первый венец. А впереди так и вовсе устанавливают длинную балку-матицу под голым еще остовом крыши. Отрадное бы зрелище, да только где ж видано, чтоб на деревне строили об один день столько новых изб?
«Бог в помощь, добрые люди, — приветливо промолвила она, наслаждаясь отвычным ощущением свободы: пожалуй, в первый раз за год маменька не воспротивилась ее выезду из имения в одиночестве. Последних французов уж месяца три как не шаталось в окрестностях, мертвые тела, окаймлявшие дороги, больше не пугали проезжающих, но первые синие травы еще не поднялись над земляными холмами. Был первый теплый денек, и ничто, даже тесноватое в проймах прошлогоднее платье-амазонка, не могло помешать ее радости».
«Без Божьей помощи уже не остались, — весело отвечал детина, рубивший топором доски. Верно, не было времени на то, чтоб ждать, когда пожалуют пильщики. — Барин распорядился господский лес брать, и то, мирской-то уж подчистую вырублен. Большая нужда в тесе».
Панна вздохнула, тут же мысленно укорив себя за недавнее ликующее расположение духа.
«Сильно ребятишки болели в землянках-то? — тихо спросила она».
«Не то чтоб болели, а померло, однако ж, немало, — мужик сощурил глаз, между разговором примериваясь для следующего удара. — А все ж раньше тепла строиться не в пору было».
Панна тронула поводья.
Липовицы находились ближе прочих имений к Смоленской дороге: ни до Камышей, ни до Сабурова с Кленовым Златом война не доплеснула. По пути к Москве разлив вражьих войск миновал и Липовицы, но нетрудно было догадаться, что попятный ход их заденет.
Вот и старый дом. Разбитые окна затворены ставнями, пожар слизнул флигель, но не перекинулся к основному строению. Дворня вся, надо думать, в деревне, работа-то спешная. Коли не покрыть новые срубы до первых дождей, избы долго будут стоять сырые. Никто не кинулся принять лошадь, и Прасковья вдруг ощутила робость. Ей казалось, что нету ничего естественней, чем навестить воротившегося детского товарища, да еще и раненого. А все ж кстати ли она? Не успев разобраться со своими сомнениями, Панна увидала Сергея.
Он шел ей навстречу по аллее, верно, приметил издали. Непокрытая голова, небрежно расстегнутый в верхних пуговицах зеленый с розовою выпушкой драгунский мундир Нарвского полка, слишком свободный для исхудавшего тела. Сережа всегда был худ, но теперешняя его худоба казалась как-то уж вовсе чрезмерна.
«Панна… Вот уж рад тебе, — в словах меж тем радости не было. Небывалое дело, чтоб Сережка Тугарин говорил с нею таким безразличным голосом! — Представь только, не нашел в дому ничего из штатского платья. Все вымели, подчистую, надеюсь, их сие не слишком согрело. А в город выбираться недосуг, дел невпроворот. Придется покуда донашивать мундир».