Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
Два дня он голодал. Великий князь посетил его в крепости и, считаясь с его душевным состоянием, обещал исполнить его просьбу, если он начнет есть. Он согласился поужинать. Потом, не получая ответа от царя, стал снова голодать. Его кормили искусственно и он промучился еще целых 12 дней, прежде чем страшною смертью не закончил свои мучительные колебания — что же он должен сделать и где же «отечественная польза»? В чём раскаивался он с такой болью, для которой жажда, голод, физические страдания — были забвеньем и отдыхом? Если он раскаивался в участии в заговоре, он ведь ни в чём не согрешил, не повел войска, не стрелял в царя? Но может быть, он раскаивался именно в том, что не убил Николая? В страшной душевной муке, чтобы избавиться от неё — он разбил себе голову об стену.
Тотчас же после ареста Рылеева царь навел справки о положении его жены. Ему донесли, что «она предается неутешной скорби», а на вопрос, не имеет ли какой нужды, отвечала, что у неё есть еще 1000 рублей и она ни о чём не заботится, имея одно желание увидеться с мужем. Уже 19 декабря царь послал ей 2000 р. из своих
Рылеев рассказал всё, что знал о других и о себе. «Я сам себя почитаю главнейшим виновником происшествия 14 декабря, ибо мог остановить оное… Если нужна казнь для блага России, я один ее заслуживаю, и давно молю Создателя, чтобы всё кончилось на мне».
Странные и мучительные отношения создались с царем у Каховского. И с ним, так же как с другими, Николай играл и притворялся; но какие-то нити взаимного сочувствия всё же протянулись между царем и режисидом.
Каховский не боялся говорить правду. «Вы человек, Вы поймете меня. Можно ли допустить человеку, всем нам подобному, вертеть по своему произволу участью пятидесяти миллионов людей?.. Ваши занятия были: фрунт, солдаты, и мы страшились иметь на престоле полковника». Когда Каховский красноречиво описывал бедствия отечества, царь плакал. «Добрый Государь, я видел слезы сострадания на глазах Ваших», писал он ему на другой день после этого разговора. Слово «отечество» в устах обоих звучало искренно и театрально. «Я сам есмь первый гражданин отечества», сказал ему Николай. «Счастлив подданный, слышавший такие слова от своего монарха!» восхищался заключенный. «Дай Бог, чтобы отечество было у нас в совокупности с Государем. Я, желающий блага моей милой родине, благословляю судьбу, имея случай излить чувства и мысли мои перед Монархом моим, обещающим быть отцом отечества». «Слава Богу — Вы не презираете имени русского! Я заметил, как сказали Вы: «Кто может сказать, что я не русский!» Так, Государь, Вы русский! Любите народ свой, а народ будет боготворить в Вас отца своего».
«Со вчерашнего дня я полюбил Вас, как человека!» Так резко и неожиданно перешел Каховский от ненависти к обожанию. Ему казалось, что с его глаз спала пелена, что он увидел вдруг истинный лик государя. Как другу, рассказал он царю свою одинокую и несчастную жизнь и целиком отдался новому чувству. Чем больше ненавидел вчера, тем страстнее тянулся душой ко вчерашнему врагу.
Ему было что искупить! «А нас всех зарезать хотели», с упреком промолвил царь среди общих их светлых мечтаний о будущем блаженстве отечества. Каховский не имел силы признаться в том, что именно он должен был «зарезать» семью своего нового друга. Делая откровенные признания, называя имена вчерашних сообщников, в своих замыслах цареубийства, в убийствах, совершенных им на площади, признавался он неохотно и только вынужденный показаниями товарищей, после мучительнейших очных ставок. Скоро он очутился как бы на отлете и во вражде с другими декабристами. И те тоже оговаривали друг друга и сталкивались на очных ставках. Но все они удивительно беззлобно прощали друг другу слабодушие и губящие товарищей откровенные показания. Кажется, только тут противоречия на очных ставках превратились в лютую ненависть, в особенности между Каховским и Рылеевым.
— Государь, от Вас зависит благоденствие наше, мы Вам вверены; я отдаюсь Вам, я Ваш. Есть существо, проницающее в изгибы сердец человеческих. Оно видит, что я говорю истину — я Ваш! И благом отечества клянусь, я не изменю Вам!.. Мне собственно ничего не нужно; мне не нужна и свобода: я и в цепях буду вечно свободен; тот силен, кто познал силу человечества». Так писал Каховский. Но порой как менялся этот гордый язык, как превращался непреклонный боец в потерянного, несчастного, запутавшегося человека. Его мучило раскаяние перед теми, кого он привлек к заговору и погубил. «Простите, великодушный Государь, что я, преступник, и смею еще просить Вашей милости. Увлеченный чувствами, я сделал открытие о Тайном Обществе, не соображаясь с рассудком, но по движению сердца, Вам благодарного. Я, растерзанный, у ног Ваших умоляю: Государь! спасите несчастных! Свобода обольстительна: я, распаленный ею, увлек… Сутгофа, Панова, Кожевникова… Обманутый Рылеевым, я их обманывал».
От убеждений своих он не отказывался. Николай еще не слыхал в жизни своей таких речей. Как маркиз Поза, поверив в царя, взывал он к нему: «ради Бога, ради блага человечества, ради Вашего блага, оградите себя и отечество законом», (т. е. конституцией). Прославляя свободу, он находил слова вдохновенной поэзии. «О свобода, теплотвор жизни!» восклицал он в письме к русскому царю…
И молодой Одоевский, тот, который говорил «Умрем! Ах, как славно мы умрем!», увы, не умер на Сенатской Площади, и жизнь оказалась для него ужаснее смерти. Он сидел рядом с Николаем Бестужевым, и Бестужев слышал, как сосед его бегал как львенок запертый в клетке, скакал через кровать или стул, говорил громко стихи и пел романсы. Избыток молодых сил мучил его. Он был слишком молод и счастлив, слишком многого лишался в жизни, чтобы смириться, покориться судьбе. Панический страх овладел им. Его письма — это животный, кликушечий вопль. Порой он и сам видел, что находится в горячке, в безумии, а иногда, наоборот, сознавал себя спокойным и здоровым; и это, вероятно, были худшие минуты его безумия. «Извольте знать — писал он в Комитет — что я был слаб и в уме расстроен. Теперь же в полном разуме и всё придумал» и дальше ужасные строки: «Я имел честь донести Вашему Высокопревосходительству,
И чистый душою Оболенский, однажды признав свою революционную деятельность ошибочной, с крайней последовательностью и цельностью сделал все выводы из своего обращения. Не должно было оставаться недомолвок и оговорок в раскаянии. Надо всё сказать, как на духу. Ион принял испытание, бремя доноса, как всю жизнь брал на себя самые большие нравственные тяжести: дуэль, в которой он убил человека, мятеж с обманом солдат, командование на площади, на которое он не был способен, насилие, которое было ему отвратительно.
Вот что писал он царю:
«Удостоившись получить ныне прощение Царя Небесного, и предстать ему со спокойной совестью, я первым долгом поставляю пасть к ногам твоим, Государь Всемилостивейший, и просить тебя не земного, но душевного, христианского прощенья… Ныне одна вина осталась у меня перед тобою: — доселе я представил Комитету, тобой учрежденному, только имена тех членов нашего общества, коих скрыть мне было невозможно… прочие остались скрыты в сердце моем: — мое молчание ты счел, может быть, о Государь, преступным упорством. Осмеливаюсь самого тебя поставить судьею поступка моего. Члены общества приняв меня в сотоварищи свои, честному слову моему, и клятвенному обещанию, вверили честь, благоденствие и спокойствие как каждого из них, так и семейств, к коим они принадлежат. Мог ли я тою самою рукою, которая была им залогом верности, предать их суду тобою назначенному, для сохранения жизни своей или уменьшения несколькими золотниками того бремени, которое промыслом Всевышнего на меня наложено. Государь, я не в силах был исполнить сей жестокой обязанности: — но вера, примирив меня с совестью моею, вместе с тем представила высшие отношения мои; милосердие же твое, о Государь, меня победило… Видя в тебе не строгого Судью, а отца милосердного, я, с твердым упованием на благость твою, повергаю тебе жребий чад твоих, которые не поступками, но желаниями сердца могли заслужить твой гнев».
К письму был приложен длинный список членов Общества. В этом была какая-то извращенная логика и даже — трудно признаться — какая то своеобразная нравственная сила!
Оправданием их была надежда на высочайшее милосердие. Если царь милостив и прощает заблудшихся, то не грех рассказать ему всё, как на духу. Чистосердечие — лучший путь к прощению каждого в отдельности и для всех вместе. Оправданием их было и то, что многие имена были всё равно известны: человек 30 лично участвовали в мятеже; другие, еще более многочисленные, были указаны доносчиками Шервудом и Майбородою. Особенно последний знал очень многое. Но даже этот предатель относительно иных событий и лиц всё же был как в темном лесу. Он назвал в своем доносе 46 человек, из которых 29 были осуждены, — очень большая доля правды и осведомленности для доноса. Но остальные 17, названные им, были отставшие, как Шипов и Бурцов, или совсем невинные люди — т. е. относительно них он не мог разобраться или клеветать сознательно. Одни только показания самих обвиняемых ярко осветили темный и запутанный лабиринт заговора [13] .
13
Не было ли сознательного плана в откровенности декабристов, не преувеличивали ли они нарочно силу общества, чтобы напугать царя и склонить его к реформам? Не надеялись ли, убедив его сперва в своей чистосердечности, убедить его потом и в своей политической правоте. Те которые разделяют эти предположения склоны с другой стороны говорить, что показания вырваны у декабристов пытками. Но одно из двух: или декабристы не выдержали пыток, или сознательно проводили политический план?
Если в показаниях некоторых декабристов, действительно, можно видеть как бы их политическое завещание (напр., у Якубовича), то в большинстве случаев нельзя говорить о каком либо плане у этих разбитых, часто близких к сумасшествию людей. Они указывали на идейные мотивы своих действий, но это было смягчающим их вину обстоятельством. Трагедия декабристов в тюрьме, за редкими исключениями, уже не общественная, а личная трагедия. Вырванные из всего, что их окружало, один на один стояли они перед лицом смерти. Одни раскаивались, другие боролись за жизнь, многие смиренно приходили к Богу, из глубины казематов взывая к нему.