Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
Часть третья
Сибирь
Тебе подобно, гордый, шумный,
От высоты родимых скал
Влекомый, страстью безумной
Я в бездну гибели упал.
Зачем же моего паденья
Как твоего паденья дым,
Дуга небесного прощенья
Не озарить лучом своим?
«Скоро будет конец, служащий началом»
Фельдъегеря
Словно от камня, брошенного в воду, легкая зыбь, круги по воде и снова сомкнулась гладь. 579 человек были привлечены к делу, из них 121, целое поколение, исчезли из русской жизни и как незаметно это произошло!
Их не забыли, не могли забыть только близкие. До гроба обречены были нести
Иные помнили, затая в себе свои чувства. Молодой Никитенко, будущий профессор и цензор, а в то время еще вчерашний крепостной, только что получивший свободу благодаря стараниям двух декабристов, Оболенского и Рылеева, с страстным обожанием относился к своим покровителям. Как-то, через месяц после 14-го, пришлось ему зайти на квартиру арестованного Оболенского. Был ясный весенний вечер, комнаты были освещены заходящим солнцем, и оттого особенно поразил его царивший в них беспорядок, запах гнили и запустения.
Жизнь продолжалась — новая, непохожая на прежнюю. Куда исчезли фронда и либеральные разговоры? У России был теперь сильный вождь и всё безмолвствовало, всё покорялось ему. Все ушли в службу, в частную жизнь и словно по молчаливому паролю старались забыть о кучке погибших мечтателей и безумцев. Кое-кто в купеческой среде сочувствовал и понимал их. Басаргину сторож принес в Крепость из фруктовой лавки прекрасные фрукты, за которые купец ни за что не захотел взять денег. Такие случаи были не единичны. Но в крестьянстве думали, что это дворяне и помещики бунтовали против батюшки царя, потому что он хочет дать им свободу. Николаю пришлось выпустить особый манифест, опровергающий распространившиеся слухи о воле…
«Еще таки я всё надеюсь на коронацию. Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна!» — писал Пушкин своему другу Вяземскому. Но пришла коронация и принесла только небольшое смягчение приговора. Пушкин не знал, что еще до коронации, 21 июля, восьмеро из осужденных, по всей вероятности те, которых царь считал наиболее виновными, были отправлены в Сибирь. Это были Волконский, Оболенский и Трубецкой, братья Борисовы, Якубович, Артамон Муравьев и Давыдов. Неожиданно около полуночи их привели в комендантскую. Они сошлись там, облаченные в самые разнообразные наряды: Оболенский и Якубович в серых арестантских куртках, толстый Давыдов во фраке от Буту, Артамон Муравьев в длинном изящном сюртуке, присланном ему женой. Оболенский, обросший длинной бородой, был неузнаваем, и Якубович сказал, подведя его к зеркалу: «Ну, Оболенский, если я похож на Стеньку Разина, то ты должен быть похож на Ваньку Каина!» Их заковали в ножные кандалы, сдали фельдъегерю с жандармами, и четыре тройки помчали их с рассветом к Шлиссельбургской заставе. Тут Оболенский изведал неожиданное утешение. Адъютант военного министра Козлов, с которым он был немного знаком, сел на его подводу и обняв его со слезами простился с ним. По-видимому, он передал фельдъегерю приказание министра хорошо обращаться с арестантами… На первой станции поджидала Артамона Муравьева жена. Тут, пока меняли лошадей, она успела проститься с ним. 27 августа они были уже в Иркутске. Везший их и возвращавшийся в Россию фельдъегерь Седов взял от них письма к их родным. Разумеется, каждое кончалось просьбой дать «почтенному Седову» денег за его заботы о них в дороге. Сумма варьировала от 100 до 1500 рублей.
Всю осень и зиму мчались в Сибирь тройки с фельдъегерями. Жены и матери декабристов сторожили их на станциях, через которые шел их путь, чтобы в последний раз повидать их. Разрешение на это, как и многое другое, зависело от фельдъегеря. Добрый и бравший взятки, облегчал участь арестантов в дороге. Неподкупный или жестокий, как знаменитый Желдыбин, отравлял им жизнь.
Желдыбин мчался во весь опор: чем большее число раз успевал он обернуться, чем больше арестантов отвозил в Сибирь, тем сильнее наживался — он экономил на их продовольствии и не платил ямщикам прогонных. Нравственное состояние декабристов под начальством этого бесновавшегося, вырывавшего бороды у ямщиков человека было ужасно. Странно,
10 декабря повез он партию осужденных: Никиту Муравьева, брата его Александра, Анненкова и Торсона. Опасаясь встречи с родственниками Желдыбин, не доезжая до первой станции, оставил арестованных и один поехал на станцию за свежими лошадьми. Он не ошибся: мать Муравьевых, энергичная Екатерина Федоровна, ждала проезда сыновей, а с нею и жена Никиты, Анна Григорьевна, со своей сестрой, графиней Чернышевой. Напрасно умоляли они Желдыбина, предлагали ему деньги (до 21/2 тысяч рублей), он остался непреклонен, взял с собою свежих лошадей, перепряг за полверсты от станции и промчался мимо бедных женщин, не остановившись. До братьев Муравьевых только донеслись их крики: «прощайте, прощайте!» В 24 дня проехали они 6050 верст до Иркутска. Желдыбин не считался с усталостью.
И всё же этот зверь попал под суд из-за оплошности подчиненного. Когда он вез в Сибирь Пущина, Муханова и Поджио, на постоялом дворе в Ярославле, молодой жене Якушкина, которая вместе с матерью поджидала проезда мужа, а также сестре Лунина, Уваровой удалось свидеться с осужденными. Дело о Желдыбине возникло из-за того, что один из его жандармов по неосторожности потерял в дороге свой чемодан, а в чемодане оказались письма Пущина к отцу и Муханова к Лизе Шаховской — девушке, которую он любил и которая мечтала о том, чтобы поехать к нему в Сибирь.
С мужем, проехавшим много позже, Якушкина простилась не тайно, а с дозволения начальства. Ей дали это разрешение, но однако не сказали, когда он проедет в Сибирь из финляндской крепости, в которой просидел больше года. Сама еще почти девочка, но уже мать двоих сыновей, 18-летняя красавица Якушкина имела разрешение ехать к мужу под обычными двумя условиями, от которых царь никогда не отступал: она должна была навсегда остаться в Сибири и, кроме того, ей не разрешили взять с собой детей. Но Якушкин ни за что не хотел, чтобы его дети росли без матери. При свидании он долго уговаривал жену дать ему слово не разлучаться с детьми. Фельдъегерь разрешил молодой женщине проводить мужа до первой станции от Ярославля по направлению к Костроме. Была уже глубокая осень, тьма, выл холодный ветер, льдины неслись по Волге, через которую они перебрались с трудом. Жена сообщила Якушкину о смерти его матери, передала ему её предсмертные письма. Он предчувствовал, что и с женою он тоже расстается навеки и плакал как ребенок.
Так мчались в Сибирь декабристы. В Тобольске ожидала их странная встреча. Там подолгу беседовал с ними вице-председатель Верховного Суда, судившего их, князь Куракин. Как сенатор, он участвовал в одной из нередких тогда так называемых сенаторских ревизий Сибири. Но, кажется, князь не столько ревизовал, сколько удивлял сибиряков своим тоном и видом. Принимать он любил по домашнему, в турецком шалевом халате, шалевом камзоле, в черных бархатных панталонах и красных туфлях. В разговоре всё поправлял свои букли, одна из которых красиво вилась у него на лбу, всё гладил черные бакенбарды, всё подергивал и играл черными бровями. Он терпеливо выслушивал жалобы декабристов, сочувственно вздыхал, но, будучи одним из самых богатых и независимых людей в России, не захотел или не посмел ничего для них сделать. Они жаловались на кандалы, которые натирали им раны, на трудность пути, на грубость и безжалостность фельдъегерей. А он пожимал плечами, подымал глаза к небу в знак невозможности им помочь. Зато иногда пускался в беседу на самые рискованные темы. Конфиденциально сообщил, что 14-ое декабря только следствие расформирования Семеновского полка и очень удивлялся, когда арестанты осмеливались говорить ему, что сражались за свободу. «Какая же еще свобода нужна русскому дворянину, пользующемуся ею со времен Екатерины?» В результате свиданий и бесед он послал Бенкендорфу отеческое донесение, в котором разделял всех декабристов на «вполне отчаивающихся», просто «находящихся в растроганном положении» и, наконец, нераскаянных и веселых. Среди первых были Лорер, Ивашев, Одоевский, Фон-Визин, Пущин, а среди «веселых» Завалишин, Люблинский, д-р Вольф, Панов и Якушкин. Когда Панов говорил ему, что они шли с оружием в руках, чтобы добиться конституции и ограничить власть царя, Куракин в ужасе восклицал: «Нет! этот молодой человек еще не раскаялся!» Якушкин же имел самый непринужденный вид и тоже говорил о пережитых подвигах. Мало того, в нём было довольно закоренелой нераскаянности, чтобы заботиться о его красивых черных усах и эспаньолке, которую он успел отрастить. Как смела эта эспаньолка спорить с его собственными холеными буклями. Зато Александр Бестужев и Матвей Муравьев — его утешили. Каторга была заменена для них ссылкой и они славословили государя…