Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
Вероятно, никому не было так грустно в это время, как Завалишину. В Чите оставлял он семейство, относившееся к нему с тем преклонением, которое было ему нужно, как воздух. Уже год тому назад маленькая, живая Полина Гебель-Анненкова (ее звали теперь Прасковьей Егоровной), вызвала его к частоколу и сообщила удивительную новость. Жена горного начальника Смольянинова, женщина набожная и благочестивая, давно уже обратила внимание на узника, погруженного в чтение книг и питающегося чуть ли не акридами, и стала посылать ему из своей кухни вегетарианские обеды. И вот он услышал, что одна из её шести дочерей, Апполинария Семеновна, любимица матери, готова выйти за него замуж. Вскоре ему устроили свидание с девицей. Красота её по словам всегда верного себе Завалишина не произвела на него ни малейшего впечатления. Как человек, посвятивший себя высшему служению, он хотел, чтобы жена была ему достойной помощницей для достижения высших нравственных целей. И всё же, когда смущенная семнадцатилетняя девушка молча протянула ему свою дрожащую руку, он тоже смутился, хотя и вспомнил быстро, что не должен поддаваться влиянию красоты. Решимость девицы обнаруживала в ней возвышенный дух, но ей не доставало образования. Он мог бы
Для перехода на Петровский Завод заключенных разделили на две партии. Первая вышла за два дня до второй. Осужденные высших разрядов были по большей части во второй партии; ее сопровождал поэтому сам Лепарский, а с первой шел его племянник, плац-майор. Дамы ехали в повозках с теми партиями, где были их мужья, и только Муравьева и Волконская, ожидавшая ребенка, уехали вперед.
Путешествие, мысль о котором сжимала страхом сердца, оказалось неожиданной радостью; словно цветок, упавший на грудь узника, словно чистая ключевая вода в берестовом ковше измученному от зноя. Каждое путешествие — немного освобождение: хорошо вырваться из колеи будней и труда, сбросить груз повседневных привычек. В путешествии есть та же освобождающая сила, какая радует в искусстве, то же бескорыстное, не направленное на практические цели наслаждение. Для декабристов же путешествие было не только символическим освобождением от связанностей жизни, но и реальной свободой от острога. После неподвижности — движение, после тюрьмы — свежий воздух, запах трав и цветов. Пусть это было только переселением в новую и худшую тюрьму! В душе, где-то глубоко под сознаньем, жила иллюзия, что этот путь в неизвестное — путь к свободе. К тому же политическая атмосфера на западе в это время раскалялась и оживали в душе надежды на какие то перемены.
Осень, после недолгих дождей, выдалась в тот год прекрасная. Процессия двигалась со взводом солдат в авангарде, другим в арьергарде, и конвойными с примкнутыми штыками по сторонам; кругом гарцевали казаки. В середине двигались возы с поклажей, на которых разрешено было ехать только больным, или имеющим боевые ранения, остальные шли пешком. Во второй партии открывал шествие Завалишин, в круглой шляпе с огромными полями, в странном черном одеянии — не то квакерский проповедник, не то Ринальдо Ринальдини. Этот «мужичек с ноготок» держал в одной руке палку выше своего роста, а в другой книгу, которую читал на ходу. За ним шел Якушкин в курточке, другие декабристы в женских кацавейках, долгополых сюртуках, испанских плащах, блузах. Словно вывели на прогулку умалишенных!
Более 600 верст пути были пройдены в полтора месяца. Выходили часа в три ночи, к восьми или девяти утра уже оканчивали переход и располагались на отдых. Останавливались в поле, ночевали в юртах, по 4–5 человек в каждой. Из-за неудобства этих ночевок дамы скоро уехали вперед, на Верхнеудинск. Места для отдыха и ночевок выбирались живописные, каких множество за Байкалом. Они проходили мимо прекрасных березовых рощ и сосновых лесов, мимо чистых сибирских озер — Яарвинского, Укиерского, на берегу которого собирали сердолики. В каждой партии выборный староста или хозяин (Сутгоф в одной, в другой Розен) отправлялись со служителями вперед, на место отдыха, и приготовляли самовар и обед. На отдыхе садились, или вернее ложились пить чай. Дым очагов таял в степном воздухе, порой слегка попахивал угаром самовар. И головы угорали от непривычно чистого воздуха, от свободы и движения, и как-то особенно легко и приятно было разговаривать. Кто-нибудь по очереди дежурил. После обеда, часа два-три отдыхали, а когда жара спадала, выходили гулять. Потом пили чай и снова беседовали до вечера.
Вечером маленький лагерь декабристов представлял изумительную картину. Стояли чудные звездные ночи, и доморощенные астрономы любовались звездным небом, а Кюхельбекер умудрился даже принять Марс за Венеру и так сконфузился от своей ошибки, что разводя огонь чуть не сжег юрту. Вокруг становилась цепь часовых, которые беспрестанно перекликались между собою. Зажигались костры, около которых сидели в разнообразных позах проводники-буряты в странных костюмах. В юртах светились огни, и в открытый вход можно было видеть всё, что делалось внутри. Но по большой части путники не сидели в юртах, а прогуливались кучками, стояли около костров, беседовали с бурятами. Быт и нравы бурят были для них большим развлечением. По всей степи встречали они их юрты, табуны их малорослых белых и светло-серых лошадей. Приезжал к декабристам сам бурятский Тайша. Били в бубны и танцевали колдуны шаманы, подпевая заунывно «менду-менду». Сам Тайша впрочем шаманам не верил и подсмеивался над ними, так чтобы русские могли это заметить. Его помощник оказался прекрасным шахматистом и обыграл даже Басаргина и Фон-Визина, лучших игроков среди декабристов. Могущественные враги русского Хана в свою очередь возбуждали любопытство бурят. Особенно поражал их высокий, величественный Лунин. Он, в качестве раненого на войне, ехал в повозке и почти не выходил из неё ни днем, ни ночью. Но на всех остановках толпа бурят терпеливо дожидалась, когда покажется таинственный русский. Долго кожаные занавески оставались закрытыми, и русский, вероятно, родственник хана, не показывался. Но вот белая рука с тонкими пальцами отдергивала их, появлялась странная, большая голова с висячими усами. Кто-нибудь
Во время одной из дневок приехала жена Розена. В первый же год после свадьбы, буря разметала их уютное гнездо. Баронесса стремилась к мужу, но средств было мало и малютка сын нуждался в её уходе. Тщетно добивалась она разрешения взять его с собою. Генерал Дибич обещал было ей выхлопотать это разрешение… Но мягкий и вежливый Бенкендорф оставался непреклонен — за ним была другая, более сильная воля. «Это невозможно, c’est impossible, c’est une 'etourderie de la part du g'en'eral, — отвечал Бенкендорф на её мольбы, — «Si vous voulez partir sans votre fils, il n’y aura jamais de retour pour vous, jamais!» От потрясения у баронессы сделался на много лет такой шум в ушах, словно она была в лесу, где буря качает листья и ветви. Она уехала к себе в деревню на Украину. Но когда мальчику стало четыре года, младшая сестра обещала ей как мать заботиться о нём и уговаривала ее ехать туда, где она нужнее. Баронесса решилась и выехала в Москву, где она должна была расстаться с сыном. В Москве успели ее повидать многие из родственниц ссыльных; сестра Александры Григорьевны Муравьевой, Вера Григорьевна, умоляла взять ее с собой под видом служанки, но она отказалась — это было слишком рискованно. Когда наступил день отъезда, она не захотела ехать первая, сама посадила сына в карету, благословила его, и только потом села в свою коляску. Но едва свернули они в первую улицу, как её коляска сломалась. К счастью ее удалось быстро исправить и ей не пришлось вернуться на квартиру, где только что раздавался голос её сына. Эта коляска проделала потом шестнадцать тысяч верст без единой починки. Наконец, пережив страшную бурю на Байкале, баронесса была близка к цели. Последнее письмо от неё Розен получил еще в Чите. В дороге он ждал ее каждый день, но из-за наводнений не мог рассчитать точно, когда она приедет. Его сожители, Бестужевы и Торсон, бывшие моряки, привесили к вбитым кольям палатки матросские койки из парусины и легли отдохнуть после обеда. Розен не мог уснуть. Юрта стояла близ дороги с мостиком над ручьем. Вдруг он услышал почтовый колокольчик и стук телеги по мостику, выглянул из юрты и увидел даму в зеленой вуали. Накинув на себя сюртук он побежал к ней навстречу. Бестужев пустился за ним с его галстуком, впереди пикет часовых бросился остановить его, но он пробежал стрелою… Жену и мужа поместили в крестьянской избе, приставив часового. Приближалось время ужина и Розен, как староста, хотел заняться своими обязанностями. Но товарищи не допустили его до кухни. Все обнимали его. Якубович целовал ему руки. Якушкин дрожал как в лихорадке от волнения: он ожидал приезда своей жены вместе с баронессой, но, несмотря на всю горечь разочарования, искренно радовался за товарища. В этот день в первый раз в своей жизни Розен вышел к даме без галстука!
Снова замелькали дни путешествия. Розен шел рядом с повозкой жены, или они вместе шли пешком; он дал себе обет, что пройдет пешком весь путь и однажды чуть не утонул, переходя какую-то речку вброд. Погода стояла ясная, с десяти часов до двух солнце пекло так, что баронесса могла ходить в одном холстинном капоте. Но к вечеру порой становилось по осеннему холодно.
В пути Борисовы собирали насекомых для своей коллекции. Якушкин занимался пополнением гербария. Николай Бестужев, человек «мастеровой», бесценный в дороге, вечно что-нибудь поправлял, устраивал, давал советы товарищам и местным жителям в самых разнообразных областях. А в промежутках между всеми этими занятиями находил еще время читать «Сентиментальное Путешествие» Стерна, с которым никогда в жизни не расставался. Стерн был единственной книгой, которую ему оставили в крепости и, вероятно, впервые и единственный раз эта капризная, немного сумасшедшая книга помогла своему читателю сохранить здравый рассудок.
7-го сентября они подошли к Верхнеудинску. Местные жители выехали навстречу им в колясках — поглядеть на «секретных», которые были тогда еще редким явлением в Сибири. Перед тем, как пройти город, Лепарский принял меры: все должны были быть при повозках, трубок не курить и даже не держать в руках чубуков. Солдатам приказано не разговаривать и показывать свирепый вид. 8-го прошли через город, где на улицах толпились любопытные. 19-го получились известия (через Лепарского) о революции в Париже, а вслед за тем и об отречении Карла X. Эта новость всех взволновала и оживила. В бурятской степи зазвучала Марсельеза.
23-го сентября сделан был последний переход. Дорога вела в междугорье и в тюрьму, но все шли бодро. Версты за полторы до прибытия на место открылся вид на мрачный Петровский Завод с ярко красною крышею. Они остановились, чтобы солдаты надели ранцы.
Множество народа высыпало смотреть на «секретных». Заводский полицеймейстер встретил их и поехал впереди. На мосту, под которым надо было проходить, стояло множество зрителей, чиновниц и чиновников. У дома Александры Григорьевны Муравьевой ожидали своих мужей все дамы. Весело обнимались новоприбывшие с товарищами из первой партии, с которыми были в разлуке 48 дней. Вторая партия шла 46 дней и за это время сделала 31 переход с 15 дневками.
Не ласково встретил их Петровский Завод. Им прочли новые строгие «правила» их заключения, караульным солдатам дали строжайшие инструкции. К счастью даже солдаты знали, что на деле всё это не будет соблюдаться. «От запертия до отпертия» со смехом повторяли узники слова инструкции. Но страшнее словесных угроз было здание тюрьмы: совершенно темные номера, железные запоры, четырехсаженный тын. «Но таково следствие привычки — записал в своем дневнике Штейнгель — мы были равнодушны ко всему. Я вспомнил Зайцовского ямщика, который в 1819 году, подъезжая к Броницам, — на вопрос мой: «начинают ли военно-поселенцы привыкать к новой жизни?» — отвечал. «Да, батюшко, барин; велят, так и в аде привыкнем!» — Как сильно и как справедливо! Я тогда не воображал, что опытом узнаю истину сей русской остроты. Могу ли предузнать, что еще вперед испытать предназначено? Но… да будет воля Твоя!»