Дела и речи
Шрифт:
Честный представитель народа выполняет соглашение. В вопросах чести и совести он должен идти и идет до конца. На пути его — пропасть. Пусть. Он падает в нее. Верно.
Умирает ли он от этого? Нет, он остается в живых.
Подведем некоторые итоги.
Такой род существования, как изгнание, имеет, как вы видели, разнообразные стороны.
Именно этой жизнью — бурной, если говорить о судьбе, спокойной, если говорить о душевном состоянии, — и жил человек, отсутствовавший с 1851 по 1870 год, со 2 декабря по 4 сентября, и ныне, изданием этой книги, выступающий с отчетом о своем отсутствии перед родной страной. Это отсутствие длилось девятнадцать лет и девять месяцев. Что он делал в течение этих долгих лет? Он пытался не быть бесполезным. Единственно хорошим в его отсутствии является то, что его, отверженного,
Самую прочную позицию занимает тот, кто испытал самое сильное крушение; достаточно того, чтобы этот человек был справедливым. Мы настаиваем на том, что — если этот человек прав — пусть он будет подавлен, разорен, обворован, изгнан, осмеян, оскорблен, отвергнут, оклеветан, пусть воплощает в себе все признаки поражения и слабости, — все равно он всемогущ. Он неукротим, ибо олицетворяет прямоту, он непобедим, ибо за него реальная действительность. Быть ничем — это огромная сила! Не иметь ничего за собой, ничего на себе — лучшее условие для битвы. Отсутствие брони служит доказательством неуязвимости. Нет ничего выше, чем пасть за справедливость. Перед императором стоит во весь рост изгнанник. Император карает, изгнанник осуждает. Один располагает кодексами и судьями, другой — истинами. Да, пасть полезно. Падение того, кто благоденствовал, составляет силу этого человека: ваша власть и ваше богатство часто служат для вас препятствием; когда вы их лишаетесь, ничто больше вас не связывает, вы чувствуете себя свободным и полным хозяином; отныне вас ничто не стесняет; отняв у вас все, вам все дали; все позволено тому, кому все запрещается; вам не нужно больше быть академиком или парламентарием; на вашей стороне грозная непринужденность правды, прекрасной в своем первобытном обличии. Могущество изгнанника составляется из двух элементов: несправедливости его судьбы и справедливости его дела. Эти две противоречивые силы опираются друг на друга; грозная позиция, которая может быть выражена в нескольких словах:
Вне закона — в праве.
Тиран, нападающий на вас, имеет своим первым противником свою собственную несправедливость, то есть себя самого, а вторым противником — вашу совесть, то есть бога.
Это, разумеется, неравная схватка. Поражение тирана неизбежно. Вы, имеющий право судить, идите своим путем.
Таковы те истины, которые мы попытались выразить на первых страницах этого введения следующими словами:
Изгнание — это право, с которого сорваны одежды.
Вот почему автор этих строк был в течение девятнадцати лет доволен и опечален: доволен собой и опечален другими; доволен тем, что был честным в собственных глазах, и опечален тем, что беспредельно разросшееся преступление, переходя от одного к другому, отравило общественное сознание и в конце концов стало называться удовлетворением всех интересов. Он был возмущен и удручен национальным бедствием, именовавшимся процветанием империи. Ликование, проявляющееся в оргиях, — это признак ничтожности. Процветание, служащее позолотой злодеянию, обманчиво и порождает катастрофу. Плод Второго декабря — Седан.
Вот в чем заключались горести изгнанника, горести, влекущие за собой обязанности. Он предчувствовал будущее и различал в оглушительном шуме праздников приближение трагической развязки. Он слышал поступь событий, к которой глухи счастливцы. Катастрофа наступила, обладая двойной силой натиска — и со стороны Бисмарка и со стороны Бонапарта; одна западня карала другую. В результате — империя пала, и Франция воспрянет вновь. Десять миллиардов и две провинции — наш выкуп. Это дорого, и мы имеем право на возмещение. А пока — будем спокойны: империей меньше — чести больше. Современное положение — неплохое. Лучше видеть Францию пострадавшей от насилия, чем униженной от испытанного ею бесчестия. В этом отличие раны от вируса: рану излечивают, от чумы умирают. Империя привела бы Францию к агонии: испив позор до дна, она умерла бы. Теперь позор
Размышляя в одиночестве о будущем, изгнанник предавался суровым, но возвышенным заботам. Его скорбь смешивалась с надеждой. Как мы уже говорили, он разделял с народом его грусть и вместе с тем испытывал гордую радость при мысли, что он — изгнанник. Изгнание было для него радостью потому, что оно придавало ему огромную силу. Одна из папских булл говорит об отлученном от церкви, но непобежденном Лютере: «Stat coram pontifice sicut Satanas coram Iehovah». [6] Сравнение верно, и говорящий с вами изгнанник это признает. Возвышаясь над всеобщей безгласностью, царившей во Франции, над растоптанной трибуной, над зажатой в тиски прессой, изгнанник — свободный, как Сатана, поборник истины, перед лицом Иеговы, поборника лжи, — мог брать слово и брал его. Он защищал всеобщее избирательное право от плебисцита, народ от толпы, славу от наемника, правосудие от судьи, светильник от костра, бога от священника. Отсюда тот несмолкающий вопль, который наполняет эту книгу.
6
Стоит перед папой, как Сатана перед Иеговой (лат.).
Со всех сторон, как уже упоминалось и как будет видно в этой книге, настигнутые бедствием взывали к нему, зная, что он никогда не уклонится от исполнения долга. Угнетенные видели в нем общественного обличителя всемирного преступления. Для того чтобы взять на себя эту миссию, достаточно обладать душой, а для того чтобы ее выполнить, — обладать голосом. Ими он и обладал: честной душой и свободным голосом. Он слышал призывы со всех концов света, и из глубины своего одиночества он отвечал на них. Вот о чем здесь будет идти речь. Он подвергался самым яростным преследованиям со стороны властителей, и вокруг его имени сгущалась, да и поныне сгущается, невероятная ненависть; но что ему до этого? Тем не менее ему выпало на долю завидное счастье пробыть в изгнании двадцать лет и устоять — ему одному против множества, ему, безоружному, против несметных легионов, ему, мечтателю, против всех убийц, ему, ссыльному, против всех деспотов, ему, пылинке, против всех колоссов — только потому, что у него была единственная сила — луч света.
Этим светом, как мы говорили, было право, вечное право.
Он благодарит бога. В течение всего того времени, которое требуется для превращения сорокалетнего человека в шестидесятилетнего старца, он жил этой высокой жизнью. Его высылали, преследовали, гнали. Он был покинут всеми, но не покинул никого. Он постиг превосходное свойство пустыни: именно там живет эхо. Там слышишь голоса народов. В то время как угнетатели, с которых он не спускал глаз, творили зло, он пытался творить добро. Он предоставлял тиранам право обрушивать на его голову громы и молнии, будучи озабочен лишь одним — народными бедствиями. Он жил на утесе, грезил, размышлял, мечтал, оставаясь спокойным среди лавины гнева и угроз. И он удовлетворен; ибо можно ли жаловаться, когда в течение двадцати лет подле тебя и с тобой были справедливость, разум, совесть, истина, право и море с его бесконечным гулом?
И, окутанный мраком, он был любим. Он чувствовал к себе не только ненависть; тайная любовь проникала к нему, согревая своими лучами его одиночество; он ощутил всю глубину теплоты кроткого и грустного народа; ему открылись сердца, и он благодарит необъятную человеческую душу. Он был любим издалека и вблизи. Подле него были неустрашимые товарищи по несчастью, упорствовавшие в своем долге, упрямо отстаивавшие право и истину, негодовавшие и улыбавшиеся бойцы: прославленный Вакери, превосходный Поль Мерис, стоический Шельшер, Рибейроль, Дюлак, Кеслер — все эти отважные люди, и ты, мой Шарль, и ты, мой Виктор… Я умолкаю. Оставьте мне эти воспоминания.
Автор все же не окончит этих страниц, не сказав о том, что в течение своего долгого и мрачного изгнания он ни на минуту не забывал о Париже.
Он утверждает, — а прожив так долго во тьме, он имеет на это право, — что, несмотря на тень, нависшую над Европой, несмотря на тучи, покрывшие Францию, Париж затмить нельзя. И это потому, что Париж — это рубеж, за которым скрыто грядущее.
Это — ощутимая грань, за которой идет неведомое. Будущее во всем том объеме, который можно предугадать в настоящем, — вот что такое Париж.