Дело Бутиных
Шрифт:
Иринарх, с его побагровевшим носом, чуть не подпортил дело. Будучи любознательным, он испробовал и немецкие, и французские, и итальянские вина, приняв для начала бодрящее русское зелье, проговорил нетвердым голосом с присущим ему великодушием:
— Михаил Дмитриевич, брат мой любезный, зачем вам, я хоть сейчас, вот эту рюмаху хлопну. Я там в конторе все шкафья и сундуки знаю, могу пять мешков бумаг доставить. Готов, запрягайте, вот еще маленько хлебну!
— Иринарх Артемьич, — ледяным голосом произнес Бутин, — извольте идти отдыхать. О нерчинских делах я сам позабочусь. И чтоб по моем возвращении Осипов про вас ничего худого не сказал.
— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич! —
Осипов в самых любезных словах поблагодарил за ужин, выразил восхищение выделенными ему покоями и легко понес свою квадратную фигуру, начиненную телячьей грудинкой и куриным фрикасе, по крутой лестнице к себе на второй этаж. Единственной просьбой его было — прислать ему с утра чернил, писчей бумаги и хороших перьев.
Бутин не тревожился. Администрация будет такой, какой он ее задумал. Руль своего судна он из рук не выпустит! Но почему-то вдруг все дела отодвинулись на задний план... Морозовы, Крестовников, Осипов, Стрекаловский, Иринарх... Надвинулось другое: домик на излучине Нерчи, две женщины и двое детей, ждущих его помощи. «Мишенька, миленький, приезжай ради бога».
Лошади понесут его через Байкал и через Селенгу, через Хилок и Шилку — с такой резвостью, с какой они еще никогда не неслись!
— Ну ловко же вы меня, голубушки! Я семимильными шагами скачу через хребты и пади, не ведаю, застану ли днем на месте, все бросил — контору, кредиторов, доверенного, — извелся весь дорогой в страхе за свою семейку, а они гляди, Петя, познавай женские хитрости! — а они, слава богу, живы-здоровы, веселы и сыты и рады-радешеньки, Петя, что нас провели!
Он в первый раз так вот прямо втянул скромного оруженосца в круг своей тайной семьи и в ее заботы, и в свои радости и печали, связанные с домом на Нерче. Яринский для приличия посидел на лавке, смущенно улыбаясь и радуясь, что у хозяина все хорошо, а затем — шапку в руки и юркнул в тайгу к своим плашкам: «Как вы пальнете, услышу, что из двух стволов, и я туточки!»
Бутин сидел на широкой кушетке в зале, общей комнате старого дома, покачивал на одной ноге Мишу, на другой Филу, словно опьяненный их веселыми выдумками, их неустанностью в игре, их желанием быть с ним, с отцом... Далеким, загадочным, возникающим и исчезающим, занятым какими-то великими делами, с отцом, которого они сейчас запросто превращают то в «качели», то в «лошадку», то в «коляску» и совершают диковинные путешествия в дальние края.
— Ну-кась, поехали!
— А мы так можем доехать до дядьки Черномора? — спрашивает крепкая, как корешок, ладненькая трехлетняя Фила, с такими же голубыми, душевными и плутоватыми глазками, как у мамочки. — И до тридевятого царства? И где старик со старухой живет?
Да, да, дорогие мои, куда хотите, в любые края, и за себя и за тех, кто пришел и ушел, не познав радостей жизни...
Тонкий, не по возрасту рослый, черноглазый Миша — отцовский портрет, вдруг строго-рассудительно говорит:
— Конечно, куда захотим. Даже в Иркутск и в Москву. Если папа захочет!
Глаза у него круглые, но привычка щуриться отцовская, и тогда он вылитый Михаил Дмитриевич в уменьшенном виде.
Ну хитер! Ведь не мамины слова повторяет и не из сказки — из своей стриженой исчерна-черемушной головенки! А разве маме не хочется в Иркутск или Москву — такие же недосягаемые, как царство Берендея или тридесятое царство? Зоря сидела напротив по-турецки на ковре среди разбросанных на нем подушек и расшитых ею в минуты досуга натрусках в окружении матерчатых кукол, оловянных солдатиков, цветных лоскутков, роскошных жестяных сабель, и сабель самодельных, выструганных из тонких стволов тальника. Михаил Дмитриевич забавлялся с детьми и любовался матерью детей своих. «Он падишахствовал в гареме с младой затворницей своей». Почти по Фету. Вот она перед ним, его затворница, такая же она, как и шесть лет назад, юная, цветущая, с легким румянцем смуглого лица, с быстрым взглядом живых матово-голубых глаз, его возлюбленная, его незаконная жена, обреченная на затворничество, что не слаще добровольной администрации — для него, Бутина. Острое чувство вины перед нею и детьми никогда не оставляло его, а когда он приезжал сюда с ярмарки, из Петербурга, или побывав в Париже, Вене, Гамбурге, вина его становилась столь очевидной, что невинное Мишино замечание делало Бутина больным! Даже в Нерчинске не мог с ними показаться! Не мог повозить по приискам и заводам, показать им свое царство, а не заморское!
Дети каждый раз заново привыкали к нему. И каждый раз одно и то же: в первый-второй день они говорили ему «вы», а послушав мамочку, переходили на «ты», и, хотя в бутинской семье в обиходе меж близкими было «вы», милое ребячье «ты» делало этот уголок земли самым для него теплым и дорогим.
В нынешний свой приезд он почувствовал, что этот мирный уголок встревожен. Видя детей здоровыми, Зорю веселой и радостной, а Серафиму деятельной и ровной, он не стал спешить с расспросами. Может, дошли до них вести о делах фирмы? Ведь петербургские и сибирские газеты поспешили уже навести тень на плетень: «Торговый дом братьев Бутиных прекратил платежи», «На грани банкротства», «Крах сибирского магната», «Бутин мечется в поисках средств», «Где сейчас Бутин?», «Кредиторы Бутина в панике», — свихнуться можно!
Однако о делах Зоря ни слова. Она давно внушила себе, что сильнее, умнее Бутина нет никого. И все же с первых минут он уловил в ее глазах, что вызывала неспроста. В доме чуялась озабоченность не от испуга, скорее от радостной тревоги и удивления, веселого и даже шального.
«Завтра, завтра, миленький мой, все оставим на завтра, дай приголубить тебя, пока ты радом, а не в дальних краях. Ну обними, чтобы косточки хрустнули. Мишенька мой, ох, как же сердце замирает. Ведь почти всю зиму не виделись!»
И вот это завтра, вот оно, и оно целиком отдано детям, они по праву завладели отцом, и даже привезенные подарки и новые игрушки не могут отвлечь их от рук, могущих подбросить к потолку, от колен, везущих в волшебные миры, от узкой смоляной волнистой и мягкой бороды, от которой веселая и отрадная щекотка по всему телу. Отцовские руки, отцовская улыбка, отцовский голос... Играя с детьми, обмениваясь нетерпеливыми взглядами с Зорей, касаясь ее рук, он нежданной внезапной догадкой обратил внимание на Серафиму.
Почему она так робко и смущенно поздоровалась вчера при встрече? И входя в залу и выходя, потупляет очи?
И походка у нее переменилась! Раньше, полная и грузная, она ступала легко и неслышно, в сильном теле ощущались уверенность, сосредоточенность на том, чем сейчас, в данную минуту, она занята. И тут вдруг задержит шаг, вдруг ускорит, передернет плечом, будто что-то стороннее врывается в ее мысли, отвлекает, мешает заниматься повседневным делом.
А еще приметил на ногах Серафимы красивые монгольские домашней выработки туфли в опушке из козьего меха и золотую заколку в густых темно-русых волосах, закрученных в тяжелые косы.