Дело чести
Шрифт:
— А что Соут?
Это был третий, оставшийся в живых из восьмидесятой эскадрильи.
— Ты назначен на его место. Он погиб неделю тому назад, — ответил Горелль.
Квейль покачал головой и сел на походную кровать. Но она стала прогибаться, и ему пришлось снова встать. Он не знал, о чем говорить с Гореллем. Он умел разговаривать с ним только в компании, когда не надо было взвешивать свои слова, как приходилось делать сейчас. Ведь они стали чужими людьми.
— Я слышал, ты получил крест, — сказал Горелль.
— Да, — ответил Квейль, поглаживая небритый подбородок.
— Это хорошо. И другие тоже получили.
Они
После обеда командир посоветовал летчикам пораньше лечь, так как утром предстоит патрулирование. Он поглядел на Квейля.
— Хотите лететь? — спросил он.
— Конечно, — ответил Квейль. Не все ли равно: днем раньше, днем позже?
— Вас разбудят, — сказал Скотт. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — послышалось в ответ со всех сторон.
— Я, пожалуй, последую его примеру, — сказал Квейль.
И прибавил, что устал и что если остальные не возражают… Так как никто не возражал, он пожелал всем спокойной ночи, пошел в палатку и улегся спать.
Капрал разбудил его в четыре часа утра. Квейль встал в холодном предрассветном сумраке и зажег лампу. Торопливо побрился, морщась от холодной воды, надел старые трусики, защитного цвета рубашку и новые сапоги на бараньем меху. Ежась от холода и засунув руки в карманы, он зашагал по аэродрому. Еще не вставшее солнце уже выслало вперед свои лучи, и Квейль, входя в здание столовой, услыхал работу моторов: это «Харрикейны» выползали на солнышко.
В столовой он увидел Горелля и еще четырех летчиков. Они запросто приветствовали Квейля. Он сел, съел яичницу с ветчиной и выпил чаю. Потом все вместе встали и отправились в оперативную часть. Там они нашли Скотта; он был в шинели, накинутой поверх пижамы. Скотт приказал им лететь на Мерса-Матру, патрулировать час на высоте шестнадцати тысяч футов над определенным районом и затем возвращаться. Они вышли, надевая на ходу шлемы. Квейлю показали его самолет. Он взял в оперативной части сумку с парашютом и пошел по освещенному утренней зарей аэродрому к «Харрикейнам».
Они стартовали клином. Ведущим был Квейль. К тому времени, когда они достигли пяти тысяч футов, солнце уже взошло над горизонтом. К Квейлю вернулась его прежняя уверенность. Корчась в тесной кабине, он то и дело оглядывался назад, чуть не сворачивая себе шею и испытывая странное чувство от возвращения в боевую обстановку. Ему было не совсем по себе: он опять стал думать о Манне и Елене. И оттого, что он постоянно оборачивался, у него заныла шея и голова заболела от напряжения.
По временам ему казалось, что он замечает вражеские самолеты, но дальше этого дело не шло. Так целый час прошел в патрулировании, выравнивании строя, напряженном наблюдении и сожалении о ненадетой теплой куртке, а там — возвращение на аэродром и посадка.
Так протекали все их патрульные полеты. Им ни разу не случилось что-либо обнаружить. Но зато к Квейлю возвращалось чувство действительности, хотя в ушах его не переставал звучать голос Манна: только бы дожить до лучших времен. Да, вот как теперь это оборачивается. Ему было ясно. Раньше он тоже старался уцелеть, если возможно. А теперь это стало сознательной целью. Он был полон недоверия к внешнему миру и к тому, что делал сам. Он стал осторожен и сдержан в отношениях с людьми, и на лице его редко появлялась улыбка или разглаживались морщины. Окружающие почти не нарушали его одиночества. Иногда у него возникало желание поговорить с Гореллем, но мешала собственная замкнутость.
С пустыней он тоже опять освоился. Стояла жара, так как дело было в июне. Аэродром засыпало песком, и ветер взметал его. Иногда все вокруг покрывалось пылью, как и прежде. А когда не было пыли, мучили пот и мухи, ночная сырость и утренний холод. Мухи и пот были тоже прежние, как пыль и жара. Казалось, стоит отделаться от мух и перестанешь потеть. Ощущение влажного пота на лице, смешанного с пылью и превратившегося в какое-то тесто, было отвратительно. Раздражающий зуд от пыльной рубашки чувствовался на спине, даже когда рубашки не было. Патрулирование продолжалось своим чередом; в военных действиях было затишье, которое угнетало однообразием и напряженностью ожидания. А на земле Квейль чувствовал себя одиноким; ему не хватало того дружеского общения, которое в восьмидесятой эскадрилье не нарушалось даже скучными патрульными полетами.
Однажды у него заело шасси, и ему пришлось посадить свой «Харрикейн» на брюхо. Посадка происходила на большой скорости, и в то время как самолет тащился по каменистому грунту пустыни, Квейль испытал нечто вроде прежнего возбуждения. Механики и летчики кинулись к нему, помогли ему выйти из кабины и принялись взволнованно толковать о происшедшем, но он остался безучастным, потому что все это были чужие. Оставив самолет, он догнал Горелля в надежде, что, может быть, с ним ему будет не так одиноко.
— Занятно, — начал Квейль, меняя шаг, чтобы попасть с ним в ногу.
— Хэлло. — Юноша чувствовал себя неуверенно с Квейлем.
— Это, знаешь, совсем не то, что угробить «Гладиатор», — продолжал Квейль.
— Они тяжелее, — ответил Горелль. — Я хочу сказать — «Харрикейны».
— Не в том дело, — пояснил Квейль. — У меня нет такого ощущения потери. «Гладиаторы» были как-то дороже.
— Чем «Харрикейны»?
— Помнишь, в Греции, когда мы в один день потеряли целых три в Ларисе?
— Как раз в этот день меня ранили.
— Правильно. Ты выбыл из строя.
Юноша кивнул.
— Жаль, конечно, — протянул Квейль, обращаясь скорей к самому себе, чем к собеседнику.
— Да, — ответил Горелль только для того, чтобы показать, что он слушает.
— Да, — повторил Квейль уже спокойно. И продолжал: — Ты с ними ладил?
— С греками?
— Да.
— Вполне.
— Я думаю, они злы на нас, как черти.
— Вероятно.
Горелль ткнул носком сапога в какой-то кустарник, росший на аэродроме, и стал смотреть, как поднявшийся клубами желтый песок садится на его сапоги.