Дело, которому ты служишь
Шрифт:
— Это все очень горько, — близко подойдя к Варе, почти шепотом сказал Володя. — Это очень горько, и, пожалуй, не было у меня более поганого дня в жизни, но ничего не поделаешь. До свидания!
— До свидания! — сказала она, поднимая на нею взгляд. Но он нарочно разминулся с ней глазами, потому что было трудно видеть это горе в еще детских Варькиных глазах.
Дед высунулся из кухни, велел собирать на стол «под окрошку».
— Ну что ж, салютик! — крикнул Евгений вслед Володе.
— Скотина! — сквозь зубы сказала брату Варвара.
Володю она догнала,
— Поедешь в Москву или куда-нибудь в большой город, поступишь, может быть, в высшее театральное учебное заведение, засверкают огни рампы, цветы поднесут, что там еще бывает? Я окажусь, к общему счастью, не прав. Но и тогда тем более, зачем тебе Затирухи? Самое главное, о чем идет нынче речь, — по-разному мы с тобой относимся к жизни, и хоть было время, когда ты как бы меня понимала, так это вовсе ты меня не понимала, нисколько даже, а просто была детская игра в понимание. Разве неправда?
— Володя, — сказала она.
— Прощай, Варя! — ответил он. — Прощай! Если досуг будет — напиши. Я отвечу. А больше нам ни к чему разводить эти панихиды…
На ходу он спрыгнул с трамвая, пробежал рядом с вагоном несколько шагов и сразу отвернулся. Такой уж он человек — отворачивался даже в тех случаях, когда был неправ.
«Наверное, в моем положении следует напиться! — подумал Володя, увидев вывеску с бутылкой и пивной кружкой. — Или начать курить!» Но тут же он забыл об этих мыслях, подавленный тупым горем.
Прощай, Варя!
Несколько дней он никуда не выходил, валялся в своем закутке, думал, ночами не мог уснуть. Дважды крутил телефонную ручку, чтобы позвонить Варе, но так все-таки и не позвонил. А однажды в знойный полдень ему принесли пакет за пятью печатями из Москвы, из наркомата. Расписаться в получении пакета следовало дважды, и не карандашом, а чернилами.
В конверте была большая бумага, в которой говорилось, что Устименке Владимиру Афанасьевичу надлежит немедленно выехать в Москву в распоряжение Народного комиссариата здравоохранения к товарищу Усольцеву. В большой бумаге была приложена записка от Богословского. Николай Евгеньевич писал, что «согласно нашей с вами договоренности» он рекомендует Володю т. Усольцеву для выполнения той ответственной, важной и интересной работы, о которой они, то есть Володя и Николай Евгеньевич, «беседовали на пристани в Черном Яре». Датирована записка была еще девятым мая нынешнего года.
Под вечер к Володе домой пришли вдвоем Постников и Ганичев. Аглая Петровна укладывала Володино имущество в чемодан. Володя рылся в книгах.
— Куда это он собирается? — хитро щурясь, спросил Федор Владимирович.
— Да вот такую штуку получил, — ответил Устименко, показывая пакет из наркомата. — Понять не могу, в чем дело.
— Дело нехитрое, — ответил Иван Дмитриевич. — Заграница.
— Какая еще заграница? — всплеснула руками
— Мальчишка неприспособленный, но толковый! — разглаживая усы, сказал Постников. — И положиться на него можно. Вот три человека его и рекомендовали — Богословский, который там уже работает, профессор Ганичев, который хотел изготовить из Устименки патологоанатома, и я, который вижу в вашем племяннике недурного, со временем, конечно, практического хирурга. Усольцев, подписавший письмо, в свое время был нашим учеником и, случается, с нами советуется… Все, надеюсь, понятно?
— А какая заграница? — спросил Володя.
— Во всяком случае, не Париж, — ответил Ганичев. — Предполагаю — Азия, и трудная. Устраивает вас?
На прощание выпили шампанского. Володя был и грустен, и рассеян, Постников молчал, Ганичев, протягивая Володе руку, произнес:
— Ну, ни пуха вам ни пера. Напишите оттуда. И поверьте, голубчик, мне жаль, искренне жаль, что вы не остались со мной.
В вагон Аглая вошла вместе с Володей.
— Хорошо отоспись дорогой, — попросила она, — совсем замученный стал мальчик, на икону похож, а не на человека.
Более суток Володя проспал. Потом съел сразу все заготовленные теткой бутерброды, булку с марципаном, четыре крутых яйца и вновь завалился спать: он отсыпался за все это время, не видел никаких снов, но и радости не испытал, окончательно проснувшись. Что-то очень дорогое, очень главное и страшно важное в его жизни навсегда миновало.
В Москве на вокзале он побрился, постригся, начистил башмаки у мальчишки айсора, купил на всякий случай коробку папирос и поехал к товарищу Усольцеву. Его приняли сразу. Бывший ученик Ганичева оказался плотным человеком лет тридцати пяти, с простым и грубоватым лицом солдата, стриженный под машинку, в рубахе сурового полотна.
— Мы думаем направить вас за рубеж, в Н-скую республику, — сказал Усольцев, быстро и неприветливо обшаривая глазами Володино лицо. — Мы надеемся, что вы оправдаете оказанное вам доверие и употребите все силы для того, чтобы потом вас там поминали только добрыми словами. И вас, и, следовательно, ту страну, в которой вы получили образование и которая сформировала вас как гражданина…
Усольцев говорил казенными словами, но голос при этом у него совсем не был казенным и глаза сделались неожиданно веселыми.
— Папиросочки у вас не найдется? — спросил он вдруг.
Володя помнил, что купил коробку папирос, но ответил, что не курит: было неприятно думать — вот купил папиросы и угодил начальству.
— Заграница вовсе не такая, какой мы себе ее представляем, — продолжал Усольцев. — Коктейль-холла там вы не найдете, кинематограф вряд ли, а вот шаманов и разного международного сброда порядочно. Жить будете крайне трудно, работать тоже очень нелегко. Помощников в смысле младшего медицинского персонала вы там не найдете до тех пор, пока не докажете, что вы лечите лучше, чем шаманы, и пока, следовательно, тамошние товарищи не пожелают вам помогать, выучившись у вас же.