Дело, которому ты служишь
Шрифт:
— Сумасшедший вы какой-то! — произнесла Алевтина, все еще всхлипывая. — Могли бы пользоваться и пользоваться!
— Я не сумасшедший, а революционный моряк! — наставительно произнес Родион. — Мы вашего Николашку не для того свергли, чтобы самим пользоваться втихую. Мы его ради всего народа свергали… А люстру я, между прочим, записал как проданную в целях поправления моего от тифа.
Реквизиция и вопли Алевтины утомили Степанова, И он лег. В этот вечер она почему-то рассказала ему свою жизнь. Он слушал молча, лежа на диване, закинув могучие руки за голову. Глаза его были полузакрыты.
— Так
— Хлестала! — кусая губы, кивнула Алевтина.
— Сколько ж тебе лет было?
— Шестнадцати не исполнилось.
— Паразиты, суки, в господа бога, — сказал Родион.
— Чего ж вы ругаетесь?
— Жалею вас, потому и ругаюсь.
Погодя он спросил:
— Женька чей?
— Приходил тут один самокатчик, унтер, хорошенький такой… — опять всхлипнула Алевтина.
— Не реви. И куда делся?
— А кто его знает.
— Сказано, не реви! Теперь жизнь новая открылась. Учиться тебе надо. На любую должность выйдешь самостоятельно.
— Я ж малограмотная!
— А я кто?
— Ну и будешь как есть — темный матрос.
Родион Мефодиевич не обиделся, а улыбнулся в сумерках и сказал:
— Вот и врешь, Аля! Темные матросы пролетарской революции не нужны. Вот управимся с гидрой — пойду учиться.
Алевтина посмотрела на Степанова украдкой, сбоку и подивилась той могучей, ни в чем не сокрушимой уверенности, которая исходила от него. А он говорил негромко, глядя на лепной потолок кабинета присяжного поверенного Гоголева:
— Пришел я на флот, верно, темным мужиком с самых вознесенских лесов, слышала про такие? Отец у меня совсем неграмотный. Дослужился до инструктора-минера, потом разжаловали на «Петропавловск» до матроса второй статьи. Голова варила. На «Авроре» был, когда по Зимнему дворцу ударили…
— Ты по Зимнему палил? — ужаснулась Алевтина.
— Другие палили. А мы, правда, холостым разок. Мне та честь не досталась, — с улыбкой сказал Степанов. — Но все же на «Авроре» службу нес…
И взял Алевтину за руку.
Она покорно и тихо наклонилась к нему. Он отвернулся и попросил:
— Отсядь, Аля, подальше. Напущу на тебя тиф, какая сласть…
Алевтина тихо улыбалась: теперь она будет комиссаршей! Таких бычков нетрудно брать на веревочку. Жалостлив! Ведь даже перекосился, когда она рассказывала, как ее били. А ничего, между прочим, особенного не было, раскокала флакон и получила за дело…
— Научите меня той песне, которую вы поете! — попросила она Степанова.
— Какой?
— Про огонек! Как жить скучает часовой…
— Ну давай! — согласился Степанов и тихонько запел:
Ночь темна, лови минуты, Но стена тюрьмы крепка: У ворот ее замкнуты Два железные замка…Супруги
Через месяц они стали жить, как муж с женой. Евгений имел теперь фамилию — Степанов, Алевтина была супругой комиссара, не горничной, не прислугой господ Гоголевых, она была сама по себе хозяйкой, уважаемая женщина. Чтобы совсем забылось ненавистное прошлое, она попросила Родиона переехать в другую часть города — на Васильевский остров или хоть на Выборгскую.
— Почему это «хоть»? — насупившись, спросил Степанов. — Соображай, чего мелешь!
— Потому что на Выборгской одна мастеровщина, — сказала она, — хамье.
— Дура! — отрезал Степанов. — А ты-то сама из каких-таких дворян?
— Не из дворян, но жена выдающегося человека, — потупившись, произнесла Алевтина.
Переехали на Васильевский. Наступила голодная весна. Степанов пропадал на своем узле, часто не ночевал дома, а когда сваливался под бок Алевтине, скрипел зубами и выкрикивал страшные слова:
— Саботажники, шкуры, под расстрел подведу, тогда поздно будет…
Белые, опасные, неспокойные ночи бежали за голыми, без занавесок, окнами. Алевтина вглядывалась в молодое, смертельно измученное лицо мужа, в его завалившиеся глазницы, в его сухие губы и мечтала страстно, с тоской, с болью в сердце; пусть будет начальником, самым главным, одним над всеми, пусть его боятся, пусть проедется она, Алевтина, в красном, глазастом, могучем автомобиле, какой подавали иногда супруге присяжного поверенного Гоголева. Бешеное честолюбие грызло ее. Только бы дожить до своего часа, тогда она покажет, тогда все увидят. А пока что она дожидалась мужа, читала вволю книги про жизнь князей, баронов и маркизов, одевала Женьку во все господское, как одевали супруги Гоголевы своего Гугу: в кружева, в бархатные платьица, в какие-то особенные беретики и чепчики. И морковный чай она наливала в тонкие саксонские чашки.
Осенью Степанов отбыл в распоряжение Реввоенсовета Астраханского флота. Какие-то дружки Родиона навещали Алевтину, советовали ей идти на работу, приносили паек. Она с ними была суха, поджимала губы, не разговаривала подолгу. Все, что полагалось и не совсем полагалось мужу, она получала на пустых петроградских складах. И необходимые с ее точки зрения слова она быстро научилась произносить.
— Окопались, шкурники! — говорила она, держа на руках толстомордого Женьку в нарочно бедном капоре. — А тут жена комиссара хоть пропадай с голоду. Ничего, пойду в ЧК, всем станет жарко. Протрясут вас, буржуйское отродье. Поставят к стенке пару-другую — живо повидло отыщется.
Повидло отыскивалось, но все-таки было очень туго. Глазастый автомобиль не появлялся, о шелках и шляпках из черной соломки никто даже не думал. Но Алевтина ждала, ждала упрямо, злобно, даже яростно. Уж она заставит «своего» делать все! С ней не отшутишься, не на такую напал. И прекрасный мир вещей — дорогих, разных, удивительных — виделся ей в ее пустой комнате: какие-то вдруг резного дерева с медью шкафы, наполненные душистыми платьями, стулья чиппендейл — она помнила это название, — флаконы, горжетки, собольи накидки, перчатки, козетки, пеньюары, ковры, ванная комната, вся голубая, как у барона Розенау на Фурштадтской, вуали, коробки пудры, сервизы, столики на колесиках. Она все это видела раньше и хотела, чтобы оно принадлежало ей, хотела открывать двери из комнаты в комнату и быть хозяйкой, владелицей, собственницей…