Дело лис-оборотней
Шрифт:
– Жанна… – Он облизнул пересохшие губы. – Как мне объяснить тебе… Есть вещи, которые нельзя делать именно для того, чтобы не перестать любить. По-настоящему любить. По-человечески. Понимаешь?
– Понимаю. Вещь, которую нельзя делать, – прогнать меня сейчас в ночь, в холод, в пролив, где начинается шторм…
У Богдана слезы навернулись на глаза.
– Я не гоню тебя, родная, – сказал он. – Это совсем не то…
– Не гонишь, но хочешь, чтобы я ушла сама, – покорно сказала темнота; по голосу чувствовалось, что Жанна едва сдерживает слезы. – Хорошо, Богдан. Я послушная. Поцелуешь
Богдан сглотнул. Он тоже готов был расплакаться. Он ничего не понимал – но чувствовал, что готов сделать, быть может, самый страшный и непоправимый шаг в своей жизни, самый жестокий и неправедный…
И не мог его не сделать.
– Да, – тихо сказал он.
Дыхание ее приблизилось. Тонкое обнаженное колено Жанны коснулось живота Богдана и тут же отпрянуло – словно она берегла его целомудрие. Господи, Жанна…
Он не видел, но почувствовал отчетливо, словно бы увидел, как из непроницаемой тьмы к его лицу вплотную придвинулось ее лицо. Знакомое каждой черточкой, родное… Он ощутил ее дыхание. И вот ее губы коснулись его губ, сначала едва-едва, мирно и нежно, словно они были детьми, впервые пробующими это странное взрослое единение лишь из любопытства – необъяснимого и волнующего… потом острый, словно звериный, язычок молодой женщины коротко плеснул Богдану в рот и отпрянул, потом плеснул сызнова…
И вот тогда плоть Богдана сошла с ума.
Каркнув что-то невразумительное, он опрокинул хрупкое, податливое и жадно ждущее тело прямо на стылый земляной пол. Богдану сейчас было все равно, и он, каких-то пять минут назад так волновавшийся о том, что жена может замерзнуть в зябкой землянке, повалил ее на спину, забыв обо всем, и сам грубо рухнул между ее с готовностью распахнутых коленей. Жанна ахнула, на миг выгнувшись упругой тонкой дугой.
– Вот ты! – закричала она, стискивая Богдана ногами и плотнее вдвигая, буквально вбивая в себя. – Вот!!!
В крике ее звучали торжество и исступленная радость.
Когда минфа вломился в нее в пятый раз – одной рукой сладострастно вцепившись ей в волосы и запрокидывая ей голову вверх, а другой терзая исцелованную и изгрызенную до невидимых в ночи синяков грудь – у нее уже не осталось сил кричать. Она лишь гортанно всхлипнула, счастливая, удовлетворенная, но безропотно и покорно дающая своему мужчине столько, сколько ему надо; ноги у нее, стоявшей на четвереньках, обессиленно подломились, и она мягко повалилась на бок вместе с Богданом; и долго еще в такт ему шептала, облизывая языком распухшие, пересохшие губы:
– Да… да, любимый… Наконец-то… Да… Когда безумие отступило, Богдан провалился в сон стремительно, будто его кто выключил. В душе была пустыня – то ли горькая после случившегося, то ли сладкая, не понять. Пока не понять. Где-то на самой грани яви он успел вспомнить – и это была первая человеческая мысль в его голове с того мгновения, как Жанна его поцеловала, – что срок их с Жанною брака еще не истек и, стало быть, все, что он тут проделывал в течение последних, верно, полутора часов, он проделывал с супругой, значит, в чистоте телесной… Но это было слабым утешением.
12-й день девятого месяца, вторница,
утро.
Богдан
Он лежал во гробе. Как всегда.
Лампада покойно, мирно теплилась перед иконою.
Богдан с трудом сел. Оглянулся мутным со сна взглядом – никого. Никого.
Ничего не болело, но слабость была ужасающая. «Простыл вчера на куполе, что ли? – вяло подумал минфа. – Ветром прохватило, ветер весьма пронзительный днем разыгрался… Вот и снится невесть что, после вечернего-то разговора с архимандритом встречи супружеские на ум полезли, а по нездоровью – проистек из оных мыслей о встречах черный бред».
В душе была пустыня.
Ни сладкая, ни горькая… Пресная.
С трудом великим приступил Богдан к утреннему правилу. Голова кружилась, и огонек лампадки то и дело уплывал куда-то в сторону. «Блудны бесы ночью ломят – в избу влезли и снуют: домового Ли хоронят, ведьму замуж выдают», – студенисто всплыли в памяти чеканные строки великого Пу Си-цзина. «Да, – вяло подумал Богдан, механически повторяя слова молитвы, – наверное, это бесы. Искушения к тем наипаче подступают, кто наипаче очиститься восхотел…» Эта мысль оставила его странно равнодушным. Мол, подумаешь, ну – бесы…
Впрочем, поклоны он клал перед иконою истово и крестился от всего сердца.
Но даже читая кафизму, он не мог отделаться от чувства, что в его пустыньке все ж таки пахнет духами. Духами Жанны. Теми, которыми она надушилась тогда, поджидая Богдана, подготовив ему маленький праздник… в их последний вечер.
«Нет, конечно, сон, – окончательно решил Богдан. – По-настоящему это не мог быть я. Пять раз подряд… Не я».
Когда он вышел на воздух, ему полегчало. Студеный рассветный ветер окатил чело, ввинтился от шеи под ворот. Богдан глубоко вздохнул, расправляя плечи. На юго-востоке, над островерхими темными соснами, рыжими прожилками разгорались всклокоченные края туч.
И тут он увидел у поворота дороги, шедшей в сторону перекинутой на остров Муксалма валунной дамбы, ту же странную пару в степных треухах. Тангуты подобно каменным изваяниям стояли в трех десятках шагов от пустыньки Богдана и смотрели в его сторону. На таком расстоянии выражение их лиц терялось, но Богдан готов был поклясться, что на них написаны настороженность и неприязнь. И подозрительность. Увидев, что Богдан их заметил, оба резко повернулись, не обменявшись ни словом, и быстро зашагали прочь, вскоре скрывшисьза приземистыми багряными кустарниками, росшимипообочине.
Эта странная встреча напомнила Богдану все, что было с тангутами связано. Словно наяву он опять увидел беспомощно оскаленные зубы мертвой лисички, ее вспоротый мягкий живот. Буквально винтом скрутило Богдана от негодования и ненависти к неизвестному живодеру. Какое зверство! И против кого? Не бурундук и не волк, не личинка какая-нибудь бессмысленная и не вонючая копошащаяся тварь, вроде хорька… нет. Лисичка! Милая, веселая, игривая… чистенькая рыженькая хитруля, Патрикеевна ласковая и своенравная… да это же самый милый, самый лучший зверек, какой лишь бывает на свете Божием! На лисичку поднять руку – это же все равно, что на человека! На женщину!